Мегаобучалка Главная | О нас | Обратная связь


Ночь на тридцатое марта



2019-05-23 322 Обсуждений (0)
Ночь на тридцатое марта 0.00 из 5.00 0 оценок




 

 

В ночь на тридцатый марта день я шла

в пустых полях, при ветреной погоде.

Свой дальний звук к себе звала душа,

луну раздобывая в небосводе.

 

В ночь полнолунья не было луны.

Но где все мы и что случилось с нами

в ночи, не обитаемой людьми,

домишками, окошками, огнями?

 

Зиянья неба, сумрачно обняв

друг друга, ту являли безымянность,

которая при людях и огнях

условно мирозданьем называлась.

 

Сквозило. Это ль спугивало звук?

Четыре воли в поле, как известно.

И жаворонки всплакивали вдруг

в прозрачном сне – так нежно, так прелестно.

 

Пошла назад, в ту сторону, в какой

в кулисах тьмы событье созревало.

Я занавес, повисший над Окой,

в сокрытии луны подозревала.

 

И, маленький, меня окликнул звук —

живого неба воля и взаимность.

И прыгнула, как из веков разлук,

луна из туч и на меня воззрилась.

 

Внизу, вдали, под полною луной

алел огонь бесхитростного счастья:

приманка лампы, возожженной мной,

чтоб веселее было возвращаться.

 

31 марта 1983

Таруса

 

«Зачем он ходит? Я люблю одна…»

 

 

Зачем он ходит? Я люблю одна

быть у луны на службе обожанья.

Одною мной растрачена луна.

Три дня назад она была большая.

 

Ее размер не мною был взращен.

Мы свиделись – она была огромна.

Я неусыпным выпила зрачком

треть совершенно полного объема.

 

Я извела луну на пустяки.

Беспечен ум, когда безумны ноги.

Шесть километров вдоль одной строки:

бег-бред ночной по паршинской дороге.

 

Вчера бочком вошла в мое окно.

Где часть ее – вдруг лучшая? Неужто

всё это я? Не жёг другой никто

ее всю ночь, не дожигал наутро.

 

Боюсь узнать в апреля первый день,

что станется с ее недавней статью.

Так изнуряет издали злодей

невинность черт к ним обращенной страстью.

 

Он только смотрит – в церкви, на балу.

Молитвенник иль веер упадает

из дрожи рук. Не дав им на полу

и миг побыть, ее жених страдает.

 

Он смотрит, смотрит – сквозь отверстость стен,

в кисейный мир, за возбраненный полог.

В лик непорочный многознанья тень

привнесена. Что с ней – она не помнит.

 

Он смотрит. Как осунулось лицо.

И как худа. В нём – холодок свободы.

Вот жениху возвращено кольцо.

Всё кончено. Ее везут на воды.

 

Опла́чу вкратце косвенный сюжет,

наскучив им. Он к делу не пригоден.

Я жду луну и завожу брегет.

Зачем ко мне он все-таки приходит?

 

– Кто к Вам приходит? И брегет при чём?

– А Вы-то кто? Вас нет, и не пристало

Вам задавать вопросы. Кто прочел

заране то, чего не написала?

 

Придуман мной лишь этот оппонент.

Нет у меня загадок без разгадок.

Живой и часто плачущий предмет —

брегет – мне добрый подарил Рязанов.

 

Приходит же… не бил ли он собак?

Он пустомелит, я храню молчанье.

Но пёс во мне, хоть принужден солгать,

загривок дыбит и таит рычанье.

 

О нет, не преступаю я границ

приличья, но разросшийся вкруг сердца

ветвистый самовластный организм

не переносит этого соседства.

 

Идет! Часов непрочный голосок

берет он в руки. Бедный мой брегетик!

Я надвигаю тучу на восток,

чтоб он луны хотя бы не приметил.

 

И падает, и гибнет мой брегет!

Луны моей сообщник и помощник,

он распевал всегда под лунный свет,

он был – как я, такой же полуночник.

 

Виновник так подавлен и смущен,

что я ему прощаю незадачу.

Удостоверясь, что сосед ушел,

смеюсь над тем, как безутешно плачу.

 

В запасе есть не певчие часы.

Двенадцать ровно – и нисколько пенья.

И нет луны, хоть небеса ясны.

Как грубо шутит первый день апреля!

 

Пускаюсь в путь обычный. Ход планет

весь помещен над паршинской дорогой.

В час пополуночи иду по ней,

строки вот этой спутник одинокий.

 

Вот здесь, при мне, живет мое «всегда».

В нём погостить при жизни – редкий случай.

Смотрю извне, как из небес звезда,

на сей свой миг, еще живой и сущий.

 

Так странен и торжествен этот путь,

как будто он принадлежит чему-то

запретному: дозволено взглянуть,

но велено не разгласить под утро.

 

Иду домой. Нимало нет луны.

А что ж герой бессвязного рассказа?

Здесь взгорбье есть. С него глаза длинны.

Гость с комнатой моею не расстался.

 

Вон мой огонь. Под ним – мои стихи.

Вон силуэт читателя ночного.

Он, значит, до какой дошел строки?

Двенадцать было. Стало полвторого.

 

Ау! Но Вы обидеться могли

на мой ответ придвинутым планетам.

Вас занимают выдумки мои?

Но как смешно, что дело только в этом.

 

Простите мне! Стихи всегда приврут.

До тайн каких Вы ищете дознаться?

Расстанемся, мой простодушный друг,

в стихах – навек, а наяву – до завтра.

 

Семь грустных дней безлунью моему.

Брегет молчит. В природе – дождь и холод.

И так темно, так боязно уму.

А где сосед? Зачем он не приходит?

 

1—2, 8 апреля 1983

Таруса

 

«Я встала в шесть часов. Виднелась тьма во тьме…»

 

 

Я встала в шесть часов. Виднелась тьма во тьме:

то темный день густел в редеющих темнотах.

Проснулась я в слезах с Державиным в уме,

в запутанных его и заспанных тенётах.

 

То ль это мысль была невидимых светил

и я поймала сон, ниспосланный кому-то?

То ль Пушкин нас сводил, то ль сам он так шутил,

то ль вспомнила о нём недальняя Калуга?

 

Любовь к нему и грусть влекли меня с холма.

Спешили петухи сообщничать иль спорить.

Вставала в небесах Державину хвала,

и целый день о нём мне предстояло помнить.

 

20 апреля 1983

Таруса

 

Луне от ревнивца

 

 

Явилась, да не вся. Где пол твоей красы?

Но ломаной твоей полушки полулунной

ты мне не возвращай. Я – вор твоей казны,

сокрывшийся в лесах меж Тулой и Калугой.

 

Бессонницей моей тебя обобрала,

всё золото твое в сусеках схоронившей,

и месяца ждала, чтоб клянчить серебра:

всегда он подавал моей ладони нищей.

 

Всё так. Но внове мне твой нынешний ущерб.

Как потрепал тебя соперник мой подлунный!

В апреля третий день за Паршино ушед,

чьей далее была вселенскою подругой?

 

У нас – село, у вас – селение свое.

Поселена везде, ты выбирать свободна.

Что вечности твоей ничтожность дня сего?

Наскучив быть всегда, пришла побыть сегодня?

 

Где шла твоя гульба в семнадцати ночах?

Не вздумай отвечать, что – в мирозданье где-то.

Я тоже в нём. Но в нём мой драгоценен час:

нет времени вникать в расплывчатость ответа.

 

Без помощи моей кто свёл тебя на нет?

Не лги про тень земли, иль как там по науке.

Я не учёна лгать и округлю твой свет,

чтоб стала ты полней, чем знает полнолунье.

 

Коль скоро у тебя другой какой-то есть

влюбленный ротозей и воздыхатель пылкий, —

всё возверну тебе! Мне щедрости не счесть.

Разгула моего будь скаредной копилкой.

 

Коль жаждешь – пей до дна черничный сок зрачка

и приторность чернил, к тебе подобострастных.

Покуда я за край растраты не зашла,

востребуй бытия пленительный остаток.

 

Не поскупись – бери питанье от ума,

пославшего тебе свой животворный лучик.

Исчадие мое, тебя, моя луна,

какой наследный взор в дар от меня получит?

 

Кто в небо поглядит и примет за луну

измыслие мое, в нём не поняв нимало?

Осыплет простака мгновенное «люблю!»,

которое в тебя всей жизнью врифмовала.

 

Заранее смешно, что смертному зрачку

дано через века разиню огорошить.

Не для того ль тебя я рыщу и – ращу,

как непомерный плод тщеславный огородник?

 

Когда найду, что ты невиданно кругла, —

за Паршино сошлю, в небесный свод заочный,

и ввысь не посмотрю из моего угла.

Прощай, моя луна! Будь вечной и всеобщей.

 

И веки притворю, чтобы никто не знал

о силе глаз, луну, словно слезу, исторгших.

Мой бесконечный взгляд всё будет течь назад,

на землю, где давно иссяк его источник.

 

20–24 апреля 1983

Таруса

 

Пашка

 

 

Пять лет. Изнежен. Столько же запуган.

Конфетами отравлен. Одинок.

То зацелуют, то задвинут в угол.

Побьют. Потом всплакнут: прости, сынок.

 

Учён вину. Пьют: мамка, мамкин Дядя

и бабкин Дядя – Жоржик-истопник.

– А это что? – спросил, на книгу глядя.

Был очарован: он не видел книг.

 

Впадает бабка то в болезнь, то в лихость.

Она, пожалуй, крепче прочих пьет.

В Калуге мы, но вскрикивает Липецк

из недр ее, коль песню запоет.

 

Играть здесь не с кем. Разве лишь со мною.

Кромешность пряток. Лампа ждет меня.

Но что мне делать? Слушай: «Буря мглою…»

Теперь садись. Пиши: эМ – А – эМ – А.

 

Зачем всё это? Правильно ли? Надо ль?

И так над Пашкой – небо, буря, мгла.

Но как доверчив Пашка, как понятлив.

Как грустно пишет он: эМ – А – эМ – А.

 

Так мы сидим вдвоём на белом свете.

Я – с черной тайной сердца и ума.

О, для стихов покинутые дети!

Нет мо́чи прочитать: эМ – А – эМ – А.

 

Так утекают дни, с небес роняя

разнообразье еженощных лун.

Диковинная речь, ему родная,

пленяет и меняет Пашкин ум.

 

Меня повсюду Пашка ждет и рыщет.

И кличет Белкой, хоть ни разу он

не виделся с моею тёзкой рыжей:

здесь род ее прилежно истреблен.

 

Как, впрочем, все собаки. Добрый Пашка

не раз оплакал лютую их смерть.

Вообще, наш люд настроен рукопашно,

хоть и живет смиренных далей средь.

 

Вчера: писала. Лишь заслышав: Белка! —

я резво, как одноименный зверь,

своей проворной подлости робея,

со стула – прыг и спряталась за дверь.

 

Значенье пряток сразу же постигший,

я этот взгляд воспомню в крайний час.

В щель поместился старший и простивший,

скорбь всех детей вобравший, Пашкин глаз.

 

Пустился Пашка в горький путь обратный.

Вослед ему всё воинство ушло.

Шли: ямб, хорей, анапест, амфибрахий

и с ними дактиль. Что там есть еще?

 

23 апреля (и ночью) 1983

Таруса

 

Пачёвский мой

 

 

– Скучаете в своей глуши? – Возможно ль

занятьем скушным называть апрель?

Всё сущее, свой вид и род возмножив,

с утра в трудах, как дружная артель.

 

Изменник-ум твердит: «Весной я болен», —

а сам здоров, и всё ему смешно,

когда иду подглядывать за полем:

что за ночь в нём произошло-взошло.

 

Во всякий день – новёхонький, почетный

гость маленький выходит из земли.

И, как всегда, мой верный, мой Пачёвский,

лишь рассветет – появится из мглы.

 

– Он, что же, граф? Должно быть, из поляков?

– Нет, здешний он, и мной за то любим,

что до ничтожных титулов не лаком,

хотя уж он-то – не простолюдин.

 

– Из столбовых дворян? – Вот это ближе. —

Так весел мой и непомерен смех:

не нагляжусь сквозь брызнувшие блики

на белый мой, на семицветный свет.

 

– Он, видите ли… не могу! – Да полно

смеяться Вам. Пачёвский – кто такой?

– Изгой и вместе вседержитель поля,

он вхож и в небо. Он – Пачёвский мой.

 

– Но кто же он? Ваши слова окольны.

Не так уж здрав Ваш бедный ум весной.

– Да Вы-то кто? Зачем так бестолковы?

А вот и сам он – столб Пачёвский мой.

 

Так много раз, что сбились мы со счёта,

мой промельк в поле он имел в виду.

Коль повелит – я поверну в Пачёво.

Пропустит если – в Паршино иду.

 

Особенно зимою, при метели,

люблю его заполучить привет,

иль в час, когда две наших сирых тени

в союз печальный сводит лунный свет.

 

Чтоб вдруг не смыл меня прибой вселенной

(здесь крут обрыв, с которого легко

упасть в созвездья), мой Пачёвский верный

ниспослан мне, и время продлено.

 

Строки моей потатчик и попутчик,

к нему приникших пауз властелин,

он ждет меня, и бездна не получит

меня, покуда мы вдвоём стоим.

 

24—29 апреля 1983

Таруса

 

«Мне Звёздкин говорил, что он в меня влюблен…»

 

 

Мне Звёздкин говорил, что он в меня влюблен.

Он так и полагал, поскольку люто-свежий

к нам вечер шел с Оки. А всё же это он

мне веточку принес черемухи расцветшей.

 

В Ладыжине, куда он по вино ходил,

чтобы ослабить мысль любви неразделенной,

черемухи цветок, пока еще один,

очнулся и глядел на белый свет зеленый.

 

За то и сорван был, что прежде всех расцвел,

с кем словно не в родстве, а в сдержанном соседстве.

Зачем чужой любви сторонний произвол

летает мимо нас, но уязвляет сердце?

 

Уехал Звёздкин вдруг, единственный этюд

не дописав. В сердцах порвал его – и ладно.

Он, говорят, – талант, а таковые – пьют.

Лишь гений здрав и трезв, хоть и не чужд таланта.

 

Со Звёздкиным едва ль мы свидимся в Москве.

Как робкая душа погибшего этюда —

таинственный цветок белеет в темноте

и Звёздкину вослед еще глядит отсюда.

 

Власть веточки моей в ночи так велика,

так зрим печальный чад. И на исходе суток

содеян воздух весь энергией цветка,

и что мои слова, как не его поступок?

 

28—29 апреля 1983

Таруса

 

Ночь на 30-е апреля

 

 

Брат-комната, где я была – не спрашивай.

Ведь лунный свет – уже не этот свет.

Не в Паршино хожу дорогой паршинской,

а в те места, каким названья нет.

 

Там у земли всё небесами отнято.

Допущенного в их разъятый свод

охватывает дрожь чужого опыта:

он – робкий гость своих посмертных снов.

 

Вблизи звезда сияет неотступная,

и нет значений мельче, чем звезда.

Смущенный зритель своего отсутствия

боится быть не нынче, а всегда.

 

Не хочет плоть живучая, лукавая

про вечность знать и просится домой.

Беда моя, любовь моя, луна моя,

дай дотянуть до бренности дневной.

 

Мне хочется простейшего какого-то

нравоученья вещи и числа:

вот это, дескать, лампа, это – комната.

Тридцатый день апреля: два часа.

 

Но ничему не верит ум испуганный

и малых величин не узнаёт.

Луна моя, зачем втесняешь в угол мой

свои пожитки: ночь и небосвод?

 

В ночь на 30 апреля 1983

Таруса

 

Суббота в Тарусе

 

 

Так дружно весна начиналась: все други

дружины вступили в сады-огороды.

Но, им для острастки и нам для науки,

сдружились суровые силы природы.

 

Апрель, благодетельный к сирым и нищим,

явился южанином и инородцем.

Но мы попривыкли к зиме и не ищем

потачки его. Обойдемся норд-остом.

 

Снега, отступив, нам прибавили славы.

Вот – землечерпалка со дна половодья

взошла, чтоб возглавить величие свалки,

насущной, поскольку субботник сегодня.

 

Но сколько же ярко цветущих коррозий,

диковинной, миром не знаемой, гнили

смогли мы содеять за век наш короткий,

чтоб наши наследники нас не забыли.

 

Субботник шатается, песню поющий.

Приёмник нас хвалит за наши свершенья.

При лютой погоде нам будет сподручней

приветить друг в друге черты вырожденья.

 

А вдруг нам откликнутся силы взаимны

пространства, что смотрит на нас обреченно?

Субботник окончен. Суббота – в зените.

В Тарусу я следую через Пачёво.

 

Но всё же какие-то русские печи

радеют о пище, исходят дымами.

Еще из юдоли не выпрягли плечи

пачёвские бабки: две Нюры, две Мани.

 

За бабок пачёвских, за эти избушки,

за кладни, за желто-прозрачную иву

кто просит невидимый: о, не забудь же! —

неужто отымут и это, что иму?

 

Деревня – в соседях с нагрянувшей дурью

захватчиков неприкасаемой выси.

Что им-то неймется? В субботу худую

напрасно они из укрытия вышли.

 

Буксуют в грязи попиратели неба.

Мои сапоги достигают Тарусы.

С Оки задувает угрозою снега.

Грозу предрекают пивной златоусты.

 

Сбывается та и другая растрата

небесного гнева. Знать, так нам и надо.

При снеге, под блеск грозового разряда,

в «Оке», в заведенье второго разряда,

гуляет электрик шестого разряда.

И нет меж событьями сими разлада.

 

Всем путникам плохо, и плохо рессорам.

А нам – хорошо перекинуться словом

в «Оке», где камин на стене нарисован,

в камин же – огонь возожженный врисован.

 

В огне дожигает последок зарплаты

Василий, шестого разряда электрик.

Сокроюсь, коллеги и лауреаты,

в содружество с ним, в просторечье элегий.

 

Подале от вас! Но становится гулок

субботы разгул. Поищу-ка спасенья.

Вот этот овраг назывался: Игумнов.

Руины над ним – это храм Воскресенья.

 

Где мальчик заснул знаменитый и бедный

нежнее, чем камни, и крепче, чем дети,

пошли мне, о Ты, на кресте убиенный,

надежду на близость Пасхальной недели.

 

В Алексин иль в Серпухов двинется если

какой-нибудь странник и после вернется,

к нам тайная весть донесется: Воскресе!

– Воистину! – скажем. Так всё обойдется.

 

Апрель 1983

Таруса

 

Друг столб

 

Георгию Владимову

 

 

В апреля неделю худую, вторую,

такою тоскою с Оки задувает.

Пойду-ка я через Пачёво в Тарусу.

Там нынче субботу народ затевает.

 

Вот столб, возглавляющий путь на Пачёво.

Балетным двуножьем упершийся в поле,

он стройно стоит, помышляя о чём-то,

что выше столбам уготованной роли.

 

Воспет не однажды избранник мой давний,

хождений моих соглядатай заядлый.

Моих со столбом мимолетных свиданий

довольно для денных и нощных занятий.

 

Все вёрсты мои сосчитал он и звёзды

вдоль этой дороги, то вьюжной, то пыльной.

Друг столб, половина изъята из вёрстки

метелей моих при тебе и теплыней.

 

О том не кручинюсь. Я просто кручинюсь.

И коль не в Тарусу – куда себя дену?

Какой-то я новой тоске научилась

в худую вторую апреля неделю.

 

И что это – вёрстка? В печальной округе

нелепа обмолвка заумных угодий.

Друг столб, погляди, мои прочие други —

вон в той стороне, куда солнце уходит.

 

Последнего вскоре, при аэродроме,

в объятье на миг у судьбы уворую.

Все силы устали, все жилы продрогли.

Под клики субботы вступаю в Тарусу.

 

Всё это, что жадно воспомню я после,

заране известно столбу-конфиденту.

Сквозь слёзы смотрю на пачёвское поле,

на жизнь, что продлилась еще на неделю.

 

Уж Сириус возголубел над долиной.

Друг столб о моём возвращенье печется.

Я, в радости тайной и неодолимой,

иду из Тарусы, миную Пачёво.

 

Апрель 1983

Таруса

 

«Как много у маленькой музыки этой…»

 

 

Как много у маленькой музыки этой

завистников: все так и ждут, чтоб ушла.

Теснит ее сборища гомон несметный

и поедом ест приживалка нужда.

 

С ней в тяжбе о детях сокрытая му́ка —

виновной души неусыпная тень.

Ревнивая воля пугливого звука

дичится обобранных ею детей.

 

Звук хочет, чтоб вовсе был узок и скуден

сообщников круг: только стол и огонь

настольный. При нём и собака тоскует,

мешает, затылок суёт под ладонь.

 

Гнев маленькой музыки, загнанной в нети,

отлучки ее бытию не простит.

Опасен свободно гуляющий в небе

упущенный и неприкаянный стих.

 

Но где все обидчики музыки этой,

поправшей величье житейских музы́к?

Наивный соперник ее безответный,

укройся в укрытье, в изгои изыдь.

 

Для музыки этой возможных нашествий

возлюбленный путник пускается в путь.

Спроважен и малый ребенок, нашедший

цветок, на который не смею взглянуть.

 

О путнике милом заплакать попробуй,

попробуй цветка у себя не отнять —

изведаешь маленькой музыки робкой

острастку, и некому будет пенять.

 

Чтоб музыке было являться удобней,

в чужом я себя заточила дому.

Я так одинока средь сирых угодий,

как будто не есмь, а мерещусь уму.

 

Черемухе быстротекущей внимая,

особенно знаю, как жизнь непрочна.

Но маленькой музыке этого мало:

всех прочь прогнала, а сама не пришла.

 

3 мая 1983

Таруса

 

Смерть Французова

 

 

Вот было что со мной, что было не со мною:

черемуха всю ночь в горячке и бреду.

Сказала я стихам, что я от них сокрою

больной ее язык, пророчащий беду.

 

Красавице моей, терзаемой ознобом,

неможется давно, округа ей тесна.

Весь воздух небольшой удушливо настоян

на доводе, что жизнь – канун небытия.

 

Черемухи к утру стал разговор безумен.

Вдруг слышу: голоса судачат у окна.

– Эй, – говорю, – вы что? – Да вот, Французов умер.

Веселый вроде был, а не допил вина.

 

Французов был маляр. Но он, определенно,

воспроизвел в себе бравурные черты

заблудшего в снегах пришельца жантильома,

побывшего в плену калужской простоты.

 

Товарищей его дразнило, что Французов

плодовому вину предпочитал коньяк.

Остаток коньяка плеснув себе в рассудок,

послали за вином: поминки как-никак.

 

Никто не горевал. Лишь паршинская Маша

сказала мне потом: – Жалкую я о нём.

Всё Пасхи, бедный, ждал. Твердил, что участь наша

продлится в небесах, – и сжёг себя вином.

 

Французов был всегда настроен супротивно.

Чужак и острослов, он вытеснен отсель.

Летит его душа вдоль слабого пунктира

поверх калужских рощ куда-нибудь в Марсель.

 

Увозят нищий гроб. Жена не захотела

приехать и простить покойнику грехи.

Черемуха моя еще не облетела.

Иду в ее овраг, не дописав стихи.

 

5—7 мая 1983

Таруса

 

Цветений очерёдность

 

 

Я помню, как с небес день тридцать первый марта,

весь розовый, сошел. Но, чтобы не соврать,

добавлю: в нём была глубокая помарка —

то мраком исходил ладыжинский овраг.

 

Вдруг синий-синий цвет, как если бы поэта

счастливые слова оврагу удались,

явился и сказал, что медуница эта

пришла в обгон не столь проворных медуниц.

 

Я долго на нее смотрела с обожаньем.

Кто милому цветку хвалы не воздавал

за то, что синий цвет им трижды обнажаем:

он совершенно синь, но он лилов и ал.

 

Что медунице люб соблазн зари ненастной

над Паршином, когда в нём завтра ждут дождя,

заметил и словарь, назвав ее «неясной»:

окрест, а не на нас глядит ее душа.

 

Конечно, прежде всех мать-мачеха явилась.

И вот уже прострел, забрав себе права

глагола своего, не промахнулся – вырос

для цели забытья, ведь это – сон-трава.

 

А далее пошло: пролесники, пролески,

и ветреницы хлад, и поцелуйный яд —

всех ветрениц земных за то, что так прелестны,

отравленные ей, уста благословят.

 

Так провожала я цветений очерёдность,

но знала: главный хмель покуда не почат.

Два года я ждала Ладыжинских черемух.

Ужель опять вдохну их сумасходный чад?

 

На этот раз весна испытывать терпенья

не стала – все долги с разбегу раздала,

и раньше, чем всегда: тридцатого апреля —

черемуха по всей округе расцвела.

 

То с нею в дом бегу, то к ней бегу из дома —

и разум поврежден движеньем круговым.

Уже неделя ей. Но – дрёма, но – истома,

и я не объяснюсь с растеньем роковым.

 

Зачем мне так грустны черемухи наитья?

Дыхание ее под утро я приму

за вкрадчивый привет от важного событья,

с чьим именем играть возбранено перу.

 

5–8 мая 1983

Таруса

 



2019-05-23 322 Обсуждений (0)
Ночь на тридцатое марта 0.00 из 5.00 0 оценок









Обсуждение в статье: Ночь на тридцатое марта

Обсуждений еще не было, будьте первым... ↓↓↓

Отправить сообщение

Популярное:
Как вы ведете себя при стрессе?: Вы можете самостоятельно управлять стрессом! Каждый из нас имеет право и возможность уменьшить его воздействие на нас...
Как выбрать специалиста по управлению гостиницей: Понятно, что управление гостиницей невозможно без специальных знаний. Соответственно, важна квалификация...



©2015-2024 megaobuchalka.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. (322)

Почему 1285321 студент выбрали МегаОбучалку...

Система поиска информации

Мобильная версия сайта

Удобная навигация

Нет шокирующей рекламы



(0.016 сек.)