Мегаобучалка Главная | О нас | Обратная связь


Глава первая 439—443 гг



2015-11-27 387 Обсуждений (0)
Глава первая 439—443 гг 0.00 из 5.00 0 оценок




Второй период царствования Феодосия II: начало падения Восточной Империи.—Министры Кир, Антиох. — Феодосиевский свод законов. — Феодосии приказывает предать смерти Павлина. — Евдокия удаляется в Иерусалим. — Новые интриги евнуха Хризафия. — Евтихий: его жизнь, характер, учение; его поддерживает император.—Вопрос о двух естествах во Иисусе Христе.—Спор Евтихия с Евсевием Дорилейским.—Архиепископ Флавиан; его характер и отношение ко двору.—Открытие Константинопольского Собора. — Евсевий Дорилейский обвиняет Евтихия в ереси. — Евтихий, призываемый два раза на Собор, отказывается явиться.—Архимандрит Авраам. — Евтихий является на Собор по третьему требованию: он читает исповедание своей веры и ограничивается этим показанием. — Низложение и отлучение Евтихия.

I

Теологическая мания, засевшая в мозгу Феодосия II, была не меньшим несчастьем и для государства, и для императорского семейства, и для него самого, как и для Церкви, которую она беспрестанно волновала. Та тень военной славы, которая осеняла начало его царствования, рассеялась и — безвозвратно, хотя генералыпобедители Персов в 422 году оставались большей частью на своих местах или были замещены другими, не уступавшими первым.

То же самое сталось и с той репутацией мудрости, которую сын Аркадия приобрел под опекой Анфемия и Пульхерии1: все те злоупотребления, которые он тогда преследовал: грабежи, воровство несправедливости—опять распространились во время управления придворных. Честь и безопасность Империи извне, благосостояние народов внутри не были уже больше главной заботой для императора и его правительства.

Все живые силы государства тратились и истощались в религиознобогословских спорах и распрях, и между тем как император со своими евнухами проводил время в составлении вероопределений и устроении козней против епископов, созывал, кассировал и утверждал Соборы, низлагал или изгонял в ссылку пресвитеров и монахов,—на границах Империи золото заменяло оружие. Феодосии II сделался данником варваров, чтобы добиться от них мира, то и дело вновь продаваемого и тем менее прочного, чем дороже за него платилось. Римская политика, еще такая гордая и исполненная достоинства при Феодосии I, при его внуке знала только хитрость, вероломство, а в случае нужды и убийство, — это единственное знание, приходившееся по плечу тем стражам гинекея, из которых он большей частью выбирал своих министров. А между тем, никогда еще римскому миру и римской цивилизации не угрожала такая значительная коалиция варваров как теперь: Гензерих был в Карфагене, а Атилла на берегах Дуная2.

Внутри государства, под управлением этих преемственно одна задругой следовавших династий евнухов, по которым можно было считать годы этого царствования, в городах оставался один только обманчивый призрак благоденствия, а в селах царила явная нищета. Налоги были подавляющие, и все государственные доходы, с одной стороны, переходили в руки варваров, которые продавали мир, а с другой—тратились на публичные увеселения и зрелища, потому что Феодосии, такой экономный и воздержанный в юности, полюбил до безумия театр и борьбу диких зверей. Рассказывают, что один индийский царь, судя по репутации этого государя, не придумал сделать для него лучшего подарка, как прислать ему ручного тигра, которого Феодосии сделал своим компаньоном3, подобно Валентиниану I, имевшему у себя медведя Мику, который ел за его столом, — на чем, однако же, сходство двух императоров и оканчивалось.

Хорошие или дурные министры следовали одни за другими в короткие промежутки времени вслед за домашними дворцовыми революциями. Если над умом императора господствующее влияние приобретали евнухи, Империя тотчас чувствовала это по тем гнусным чиновникам, которых ей тогда назначали, но если это роковое влияние уступало место влиянию императрицы Евдокии или Пульхерии, то промежутки хорошей администрации, справедливого суда и спокойствия оживляли немного жизнь провинций.

История сохранила нам имя одного министра — Кира, достигшего кормила правления по милости Евдокии. Это был тот самый египтянин, замечательный поэт, от которого сохранилось до нас несколько стихотворных произведений; страстная любительница поэзии, Анаис приняла его в интимный круг своих друзей по литературным занятиям; благородный характер его, как человека, и различные заслуги, оказанные им государству, сделали остальное. Кир сделан был преторианским и городским префектом, удостоен почетного консульства и причислен к сословию патрициев4. Скромный и неиспорченный, и к тому же ученый, египтянин не допустил себя ослепиться таким необычайно быстрым возвышением своей судьбы. "Благополучие мое слишком велико,—говорил он по примеру древних мудрецов, — оно меня пугает".

Империя обязана была этому прекрасному министру четырьмя годами управления, напоминавшими ей время управления Анфемия, а Константинополь — многими полезными постройками, через которые Кир сделался популярным. Так, в продорлжении своей префектуры, он восстановил многие кварталы города, разрушенные землетрясением, и выстроил длинную стену около Босфора, чтобы защитить гавань от набегов хищных пиратов, которые начинали разъезжать по морям Греции. Эти и другие сооружения оценены были городом как величайшее благодеяние, и однажды, когда Кир вместе с императором присутствовал на играх Цирка, народ закричал: "Константин основал Константинополь, а Кир возобновил его, и это еще не все, что он сумеет сделать"5. Этот крик уязвил самолюбивую гордость Феодосия и — министр пропал; покровительница его Евдокия в это время впала в неми лость, и он упал вслед за ней. По наговорам евнухов, которые снова сделались полновластными тиранами, император отрешил его от префектуры, лишил всех почетных титулов и как бы из милости назначил епископом в одну Фригийскую епархию6, где враги продолжали преследовать его, распространяя слухи, что он язычник, так как в стихотворениях своих он употреблял мифологические формулы, составлявшие тогда необходимую принадлежность языка поэзии. Получив отвращение к людской злобе Кир оставил свою епископию, чтобы скрыться от общества людей в уединении, и исчез со света; но память о нем осталась в истории.

Если счастливое влияние на Феодосия супруги его Евдокии подарило Империи прекрасного министра, то боязнь Феодосия подпасть под власть Пульхерии и желание удалить ее от дел призвали к управлению государством министра самого гадкого. Феодосии, воюя в то время со своей сестрой, подумал, что ничто так не будет противно ей, как возвращение во дворец евнуха Антиоха, этого персидского педагога, который прислан был персидским царем Езджером к Аркадию в качестве воспитателя сына его Феодосия, когда тот был еще ребенком, и которого Пульхерия поспешила отослать назад, когда сделалась регентшей. Это изгнание, ставшее теперь в глазах Феодосия заслугой, и внушило ему мысль снова призвать к себе Антиоха, с которым он не переставал поддерживать отношения. Но этот расчет неблагодарности плохо удался государю, который скоро должен был раскаяться в нем. Между тем как Пульхерия со вступлением Антиоха в управление делами Империи, по справедливости считая себя глубоко оскорбленной таким поступком неблагодарного своего брата, перестала участвовать в его советах и следить за его делами, и он не слишкомто мог похвалиться своим министром.

Антиох, думая основать полновластие свое на вражде брата и сестры, потерял всякую меру в тираническом своем управлении, и даже всякую сдержанность, всякую почтительность по отношению к государю, который наконец вынужден был отделаться от него.

Отрешив его от должности, лишив всех почетных титулов и конфисковав все накраденное им имущество, Феодосии, по выражению одного греческого историка, сделал его папашею (παπάς = приходской священник, порусски поп, в отличие от πάπας = Римский Папа)7, т. е. довел бывшего своего министра до необходимости просить себе как милости хотя бы поповского места, и отослал его оканчивать свою жизнь при одной из приходских церквей Халкидона. Но это еще не все: изданный им по этому случаю закон лишал навсегда евнухов права на звание патрициев; это был единственный след, оставшийся от Антиохова управления империей Востока.

Другой Антиох, префект претории и консул, сделал гораздо более чести выбору Феодосия и доставил его царствованию единственную славную страницу: он издал в 438 году так называемый Феодосиевский кодекс. Над составлением этого кодекса под его председательством в продолжении девяти лет непрерывно трудились две комиссии высших чиновников и правоведов. Цель этого труда, как известно, состояла в том, чтобы соединить в одно целое постановления различных государей, следовавших один за другим после Константина8. Эти государи, все, за исключением одного, христиане, носили тогда название законных9 и этим наименованием отличаемы были от цезарей языческих. В этот 126летний период времени пятнадцать императоров трудились над приведением в порядок всех частей управления: военного, гражданского и церковного; кодекс Феодосия соединил различные мероприятия и постановления их в одно целое, приведя их во взаимное согласие и порядок.

Как только эта великая работа была окончена, Феодосии объявил, что теперь должны иметь силу на Востоке только те законы, которые заключаются в этом его уложении, и что они должны служить правилом для судопроизводства в трибуналах. Он постарался в то же время достигнуть того, чтобы это уложение его возымело такую же силу и в Западной империи10. Все последующие законы, издававшиеся как на Востоке, так и на Западе, и носившие название Новелл, теперь вводимы были в той и другой империи не иначе, как с согласия обоих государей, чтобы на всем пространстве римского мира господствовал один дух правления и однообразная дисциплина.

Империя, признательная за это благое дело, не без основания могла отнести большую часть заслуги его к Пульхерии, под влиянием которой когдато вырабатывались все хорошие идеи; но теперь бывшая регентша сделалась совершенно чуждой государственному управлению и его политике. Две половины дворца, из которых одну занимал император с императрицей, а другую царевныдевственницы, составляли как бы два отдельные дворца, или лучше сказать, две неприятельские крепости, доступ к которым тщательно охранялся евнухами. Как бы важны ни были дела, Феодосии не прибегал более к той чудной советнице, которая так хорошо управляла делами его империи и им самим в продолжении почти десяти лет; да и она сама старалась удаляться от дел, чтобы не давать предлога брату своему волноваться ревностью о своем самодержавии, а придворным то и дело повторять клеветы, будто она хотела бы видеть в этом брате своем не более, как куклу. Но были, однако, обстоятельства, при которых добровольное удаление отдел казалось ей преступлением, — это тогда, когда она видела в тех или других мерах, принимаемых императором и его двором, явную опасность для веры.

Тогда Пульхерия выходила из своего уединения с нравственным авторитетом своего сана и прежних своих благодеяний, — и Феодосии преклонялся перед нею. Чтобы положить конец и этим временным проявлениям ее могущества и таким образом помочь слабому государю своему освободиться от ее влияния, заправлявшие делами евнухи не раз составляли против нее заговоры с целью выжить ее из дворца,—и одному хитрому евнуху Хризафию, как увидим, это удалось наконец; но стараясь всеми низкими средствами сокрушить популярность Августы, они достигли только того, что эта популярность ее еще более увеличилась. Выброшенная придворными бурями из сферы государственных дел в область религиозных мнений и верований, в которых она была непоколебима, она сделалась естественной покровительницей православия, которое много терпело от всего двора. Православные епископы то и дело обращались к ней с заявлениями своих жалоб и желаний, и Пульхерия, лишенная милости, удаленная от управления, стала царицей православной стороны.

Несогласие, произведшее разрыв между братом и сестрой, отразилось и на взаимном отношении двух невесток. Евдокия при всяком случае принимала сторону своего мужа против женщины, которую долгое время называла своей матерью. В вопросах религиозных, которыми так глубоко интересовалась Пульхерия, она всегда находила свою крестную дочку Анаис стоящей против себя и своего верования, в союзе с двором, который последовательно был сначала несторианским, а потом евтихианским, между тем как Пульхерия оставалась неизменно и непоколебимо преданной традиционной вере Церкви. Эта открытая оппозиция обеспечивала императрице некоторое влияние на Феодосия; она покровительствовала некоторым министрам, как например, Киру, и принимала участие в правительственных делах. Судя по рассказам многих историков, это соперничество между двумя Августами еще более растравлялось другим, более личным и чувствительным для женского сердца чувством, а именно ревностью" .

Мы уже не раз говорили о Павлине, этом молодом товарище Феодосия по учению, в зрелых летах сделавшемся другом его, который, по советам Пульхерии, уговорил нерешительного императора жениться на Евдокии. Мы говорили уже, как дочь Леонтия, признательная за эту услугу, приняла молодого паранимфа в интимный кружок своих друзей, и как тот, восхищаясь ее талантами и красотой, возымел к ней живую нежную страсть, между тем как сам, без ведома своего, внушал такие же чувства строгой Пульхерии12. Евдокия платила ему за эту страсть преданной дружбой, где любовь, — так, по крайней мере, она уверяла, — не имела места. Отношения их на такой ноге длились более двадцати лет: Павлин виделся с Евдокией каждый день и пользовался полной, дружеской ее доверенностью. По милости Евдокии, он не только достиг высших должностей государства, но и удостоен был чести обедать за Царским столом; почесть эта высоко ценилась при дворе византийских царей; удостоившихся ее называли государевыми собеседниками. В данную минуту Павлин занимал важную должность префекта претории13.

Не раз общественное злословие, возбужденное быстрым возвышением этого любимца императрицы, пыталось потревожить Феодосия, и не раз в уме государя возникали насчет близких отношений его к императрице коекакие подозрения, которые, по размышлении, он тотчас же удалял из головы своей, как вдруг один странный случай открыл ему глаза, или лучше сказать, дал повод думать, что его опасения были не напрасны. Случай этот, несмотря на свой немного легендарный характер, записан в истории, и мы расскажем его здесь, вопервых, потому, что он рассказывается почти всеми позднейшими историками греческими V века, а вовторых, потому, что он служит переходом к одной катастрофе несомненной исторической подлинности. Вот наиболее правдоподобные версии его.

Это было в начале 440 года. Один фригийский крестьянин, в саду которого выросло яблоко необычайной величины и красоты, возымел мысль поднести это яблоко императору Феодосию как образчик благосостояния, которым небо благословило его царствование. Он пришел со своим приношением в Константинополь и стал на дороге, по которой должны были проходить император и императрица, шедшие пешком в день Богоявления в церковь. Феодосии был легко доступен для простолюдинов; фригиец подошел к нему и поднес свое яблоко; государь удивился необычайной величине и красоте его и, приказав отсчитать крестьянину за его подарок сто монет14, передал его императрице. Евдокия в свою очередь в восхищении от него и, налюбовавшись им, велела отнести его в подарок своему другу, префекту претории, Павлину, который по причине подагры оставался дома, настрого приказав не говорить ему, от кого оно прислано: от этого и произошла вся беда.

Павлин нашел принесенный ему плод таким дивно прекрасным, что, как хороший придворный, захотел поднести его государю; Феодосии, получив опять знакомое ему яблоко и — от Павлина, был чрезвычайно удивлен этим: прежние подозрения мгновенно поднялись со дна души его и охватили его ум. Он побежал к императрице и дрожащим от волнения, глухим голосом спросил ее, где то яблоко, которое он ей дал. Этот неожиданный вопрос и странный тон, каким он был сделан, смутил Евдокию; на минуту она не могла ничего отвечать, но затем, пришедши в себя от смущения, смело сказала, что ей захотелось испробовать вкус этого прекрасного на вид плода и она скушала его с удовольствием.

"Ну! — вскричал Феодосии, приподнимая вуаль с ее лица. — Так вот же это яблоко, и мне прислал его никто иной, как твой Павлин!" Затем последовало между супругами бурное объяснение, в котором императрица клятвенно уверяла мужа в своей невиновности; это уверение она повторила двадцать лет спустя на своем смертном одре. Если как муж — Феодосии мог оставаться в сомнении, то как император он не хотел, чтобы могли сказать о нем, что некто покушался безнаказанно на честь его ложа; он тотчас же велел схватить Павлина и отправить его с солдатами в Кесарию каппадокийскую, где отрубили ему голову15. Глубоко опечаленная позорной казнью своего друга и оскорбленная бесчестьем, отражавшимся от этой казни на ней самой, Евдокия объявила своему мужу, что она намерена расстаться с ним навсегда, и просила у него позволения окончить свои дни в Иерусалиме; он позволил, и она немедленно отправилась16.

Святой город не был незнаком Евдокии: она уже раз посетила его, вскоре после замужества своей дочери Евдоксии в 437 году, во исполнение своего обета, и тогда все путешествие ее туда было рядом торжеств. В великой Антиохии, где она остановилась проездом, она была принята сенатом на золотом троне, украшенном драгоценными камнями, среди многочисленного собрания духовных, почетных граждан и народа17. Так как в этой стране сирийских риторов было в обычае на всех празднествах говорить речи, то дочь афинского ритора Леонтия, выслушав обращенные к ней похвальные речи и не желая, чтобы Афины оставались в долгу перед Антиохией, тотчас же отвечала на них импровизированной речью в похвалу города, которую закончила следующим стихом Гомера: "Горжусь я тем, что мой род — от вашего рода и крови"18, намекая этим на то, что сирийская метрополия была обязана вначале своим населением греческим колониям. Эти льстивые слова ученой императрицы были покрыты единодушными восклицаниями: сенат распорядился поставить ей золотую статую в зале своих собраний, а народ — бронзовую в своей академии19, которая, по примеру Александрии, называлась Музеем. Таково было первое путешествие ее; воспоминание о нем должно было причинить ей теперь немалую скорбь. Времена переменились; на этот раз она проехала территорией Антиохии поспешно, с горем на сердце и краской на лице.

Поселившись в Иерусалиме в обстановке приличной ее сану, среди маленького двора императорских чиновников и священников, она задумала приобрести себе нравственную поддержку в местном народонаселении и клире. Она начала на свои собственные средства перестройку стен города, которые были во многих местах разрушены, строила и поправляла церкви, и щедроты свои по преимуществу направляла на монастыри20, от обителей которых получила прозвание Новой Елены. Всеми этими средствами она старалась создать себе такую популярность, которая защитила бы ее от возрастающего гнева Феодосия и притеснений со стороны его министров. Может быть она помышляла уже и в это время создать себе в этом отдаленном уголке Империи маленькое государство, независящее от губернатора провинции, как того удалось ей достигнуть несколько позже; но бывший в это время губернатор увидел в этих заискиваниях ею популярности заговор против государства, и в особенности против своей власти; он донес в Константинополь об опасных происках изгнанницы, за которой обязан был надзирать. Наказание не заставило себя ждать.

Однажды утром в иерусалимский дворец Евдокии прибыл начальник дворцовой стражи Сатурнин, схватил двух главных министров ее и казнил их. Это были: пресвитер Север и дьякон Иоанн, — которые, живя при ней в Константинополе в качестве домашних ее клириков, не хотели расставаться с ней, и в изгнании были верными орудиями ее планов. В негодовании на это грубое, незаслуженное оскорбление, Евдокия в свою очередь велела схватить и убить Сатурнина, тогда указ императора лишил ее и казенного дворца, и дворцовых чиновников, и императорского жалования и поставил в положение частного лица. Она приняла все это без ропота, продолжая по мере скудных средств своих делать то добро, которого не могла уже более делать с царской щедростью21.

Так прожила она в Иерусалиме несколько лет, как вдруг домашняя революция, произошедшая в константинопольском дворце, еще раз изменила ее судьбу. Так же внезапно, как внезапно прежде того поразил ее удар, нанесенный рукой Сатурнина, она получила уведомление, что император призывает ее к себе. Возрастающее влияние при дворе Пульхерии, которая по отъезде императрицы опять вошла в милость императора, возбудило против нее новую атаку евнухов, во главе которых стоял тогда евнух Хризафий, который для дома Феодосия был более пагубен, чем Гензерих или Атилла. Это — бывший прежде невольник, варвар по происхождению, настоящее имя которого было Цума22. Ни один из тех, кто до этого управлял сыном Аркадия, не был одарен в такой степени лукавством, скупостью, жестокостью, интриганством и самой низкой лестью, как Хризафий; но именно эти самые пороки и давали ему возможность влиять на слабого императора. Говорят, что он очаровывал Феодосия в особенности своим благородным видом и величественной поступью: Феодосии сделал его начальником дворцовой стражи и великим спафарием23 (так назывался сановник, который носил перед государем меч империи).

Бдительный надзор Пульхерии очень не нравился этому важному человеку, который поставил своей задачей удалить ее от двора, и на этот раз безвозвратно. Он снова начал нашептывать ее брату вероломные внушения, которые всегда достигали своей цели, раздражая подозрительный ум императора клеветами о властолюбии его сестры, и в то же время возбуждал в нем сожаление о своей жене, стараясь помирить его с ней. Хризафий говорил самому себе, что как только Евдокия возвратится во дворец, то она поможет ему выгнать навсегда свою прежнюю соперницу, и они вдвоем станут полными властелинами над императором. Мысль отомстить своей невестке, которой она приписывала некоторую долю участия в возбуждении гнева императора, следствием которого была и ее немилость и убийство ее друга, вероятно, понравилась императрице столь же, как и мысль о примирении со своим супругом. Она немедленно прибыла в Константинополь, и две Августы еще раз очутились стоящими одна против другой, благодаря козням Хризафия. Таким образом домашняя борьба в императорском дворце снова разгорелась, и с большим жаром, в особенности со стороны Евдокии, когда в 448 году новая религиозная буря отвлекла умы от этих мелких интриг гинекея, чтобы ринуть их в волнения религиознобогословских доктрин.

II

Семнадцать с лишним лет прошло со времени Эфесского Собора, и главные деятели этой великой драмы сошли уже со сцены мира: Иоанн Антиохийский умер, вскоре последовал за ним и Кирилл; комит Ириней, бывший некоторое время епископом Тира, в изгнании искупал прежнюю привязанность к учителю своему Несторию. Оставался на виду один Феодорит, хранимый Провидением еще для больших битв. В данное время он удален был от театра общецерковных дел в свой маленький епархиальный городок с формальным запрещением выезжать оттуда. Вина его состояла в том, что, получив известие о смерти Кирилла, он сочинил и пустил в ход едкую эпиграмму: "Отныне Восток и Египет соединены навсегда, зависть умерла, а с ней вместе похоронена и ересь"24. Нигде более не было смут. Восточная церковь покоилась тем покоем утомления тела, который представляет обманчивое подобие спокойствия души, как вдруг в 448 году снова, как пламя дурно затушенного пожара, возбудился и разгорелся спор по жгучему вопросу времени — о природе Богочеловека.

В том монашеском предместьи Константинополя, которое образовало вокруг второго Рима как бы некий священныйpomoerium, где денно и нощно раздавались хвалы Господу, жил один архимандрит уже на склоне лет, по имени Евтихий. Монастырь, которым он управлял, был один из самых значительных и заключал в своих стенах не менее трехсот монахов. Евтихий вступил в него еще ребенком и принадлежал к тому классу монахов, которые, по примеру Далмата, давали обет никогда при жизни не выходить из стен своих монастырей25; но, как и Далмат, он вышел из него на служение Церкви. Влекомый желанием защищать истину таинства Воплощения, извращаемую Несторием, он отправился на Эфесский Собор и, примкнув к тесно сплоченным рядам защитников православной веры, горячо оспаривал несторианцев26. Здесь он встретился с бывшим константинопольским адвокатом Евсевием, теперь уже епископом дорилейским, тем самым, который вывесил на стенах имперского города первое обвинение против ересиарха и который прибыл на Собор содействовать его осуждению; одинаковая горячность одушевлявших их чувств — ревности по православной вере и ненависти к ересиарху — сблизила и соединила их в одном общем стремлении, несмотря на глубокую разность их умственного образования.

Евтихий, с самых юных лет живший в стенах монастыря, не получил правильного, систематического образования и, хотя был довольно изворотлив, вовсе не был ученым богословом; да по своеобразному строю своего ума он не оченьто и ценил богословскую ученость27. Он хорошо знал св. Писание, которое читал постоянно, но что касается до толкований и учений св. отцов, то он далеко не придавал им того высокого значения в деле разумения истины христианской веры, какое они приобрели в общем сознании Церкви его времени: он был и крепко держался того мнения, что если сам Бог благоволил составить для нас книгу в качестве руководства к познанию истины, то Он вложил в эту книгу все, что нужно нам знать для спасения нашей души, а уметь понимать ее — это уже наше дело, дело данного нам на это Богом разума. "Я испытываю, — говорил он, — одно только св. Писание; оно несравненно тверже и достовернее изложений св. отцов"28. Этой заносчивостью он очень напоминал собой Нестория, несмотря на глубокое различие в направлении и строе их мыслей. Это был тот подводный камень, от которого потерпел крушение не один смелый исследователь, выходивший из тихого пристанища общецерковного предания в безбрежное море мнений за поисками новых формул вероучения; от угрожающей опасности разбить себе голову об этот камень не уберег себя и константинопольский монахзатворник, архимандрит Евтихий. Времяпребывание его в Эфесе среди многочисленного сонма богословов, собравшихся со всех концов христианского мира для рассуждения об одной из высочайших тайн христианской веры, деятельное и горячее участие его в спорах с еретиками, одобрительно приветствуемое и поощряемое со стороны православных, знаки особенного благосклонного внимания к нему со стороны самого, высокочтимого им, предводителя православных — Кирилла Александрийского29, — все это подействовало на него возбуждающим образом, подняло его самочувствие, разгорячило и вскружило его голову; он возвратился из Эфеса в свой монастырь уже далеко не таким, каким поехал туда: он возвратился оттуда с высоким мнением о себе как о первоклассном богослове, и богослове высшего полета, способном постигать истины Божественного откровения силой непосредственного умосозерцания, свойственного людям духовной жизни, и умеющем понимать истинный смысл Писания, вычитывая его между строками. Когда он, сидя в уединении своего монастыря, перебирал в уме своем воспоминания о тех великих сценах Эфесского Собора, в которых он принимал такое деятельное и горячее участие, и обсуждал результаты деятельности Собора, то ему, при возбужденном состоянии ума, казалось, что Собор выполнил только половину предстоявшей ему задачи и что ему, Евтихию, назначено окончить ее вполне. Эфесский Собор осудил в лице Нестория то нечестивое учение о природе Богочеловека, которое, представляя человеческое естество во Иисусе Христе существующим отдельно от Божественного естества Его в качестве особого самостоятельного существа, обладающего личным самосознанием, рассекало единое богочеловеческое существо Его, единую Божественную ипостась Его на два отдельные существа, на две ипостаси, Божескую и человеческую, существующие одна подле другой и соединенные между собой одним только внешним обменом взаимодействия; вопреки такому нечестивому воззрению, Эфесский Собор, подтверждая истинное учение веры, выраженное в Символе св. отцов никейских, постановил признавать и исповедовать во Иисусе Христе единое и нераздельное личное существо, единую Божественную ипостась св. Троицы, единородного Сына Божия, ради нас человеком и ради нашего спасения сошедшего с небес, воплотившегося и вочеловечившегося; но Собор не объяснил определенно, как же при таком понятии о единстве Божеской личности И. Христа надо представлять себе человеческое естество Его, оставив, таким образом, в понятии о природе Богочеловека пустое место, которое, при свойственном уму нашему стремлении к полному и определенному пониманию, может снова наполняться такими представлениями о человеческом естестве И. Христа, которые в конце концов опять приведут к воззрению несторианскому. Чтобы нанести этому лжеучению решительный и окончательный удар, недостаточно одного только отрицания и порицания его, — как это сделали отцы Собора; надо сокрушить его в самых его основах, вырвать его из почвы христианского сознания с самыми корнями его и насадить на место его такое существенно противоположное ему учение, при котором возврат несторианского образа мыслей был бы невозможен, — чего отцы Собора не сделали. Таков был упрек, делаемый Евтихием Эфесскому Собору, и он льстил себя мыслью заменить незаконченное Собором дело учением более полным и определенным, составленным в более высоком порядке и строе мыслей.

Но напрягая все силы к ниспровержению несторианских воззрений в их основах, Евтихий потерял равновесие и впал в противоположную им крайность. Если Несторий, настаивая на истинно человеческом естестве Богочеловека, преувеличил в своем понятии о лице Богочеловека значение и силу Его человечества, представляя его существующим в себе самом, отдельно от Божественного естества Слова, в виде человеческой особи, то Евтихий в противоположность ему, ревнуя о славе Божественного естества И. Христа, преувеличил Его Божественность, представляя себе все существо Его наполненным одной Божественностью и самое человечество Его считая принадлежностью, свойством, формой Божественного естества Его. Если Несторий, исходя из понятия о существенном различии двух естеств во И. Христе, пришел к той ложной мысли, что И. Христос состоит из двух отдельных личных существ или ипостасей, то Евтихий, наоборот, исходя из понятия о единой Божественной ипостаси И. Христа, пришел, в противоположность Несторию, к другому не менее ложному мнению, будто во И. Христе есть только одно истинное естество — Божественное. "Исповедуя Бога моего, Господа неба и земли, И. Христа, я не признаю в Нем двух естеств; да не будет сего; я поклоняюсь одному естеству, естеству Бога воплотившегося"30; так говорил он на суде епископов. Несторий рассуждая о рождении Иисуса Христа от Девы Марии, думал, что Дева Мария родила истинного, единосущного себе человека, соединенного с Богом, а Евтихий вопреки ему стал учить, что от Девы Марии родился истинный Бог, единосущный Богу Отцу Сын Божий, восприявший во чреве Девы плоть, но плоть не от ее существа взятую и не единосущную ей и нам, а принадлежащую Его Божеству. "Я исповедую (во И. Христе) тело Бога, а не человеческое", — говорил он на суде перед епископами31. Единосущный Богу Отцу Сын Его, рожденный от вечности, И. Христос не был единосущный Сын своей матери; Он ничего от нее не заимствовал.

Когда Евтихию задавали вопросы относительно его мнения о сущности и происхождении плоти Христовой, то он публично ничего не отвечал: "Я поклоняюсь (во И. Христе) одному естеству Бога воплотившегося, но об естестве Бога я не рассуждал и не позволяю себе рассуждать". Такой фразой отвечал он обыкновенно на все неоднократно предлагавшиеся ему публично вопросы. Но в частных его беседах с посетителями слышали, будто он говорил иногда, что тело И. Христа образовано бьшо из такого же вечного вещества, как сам Бог, и существовало прежде времени, чтобы соединиться с Божественным Словом, когда придет час искупления человека,—что, повидимому, очень походило на проповедуемое когдато Оригеном, а еще прежде его Валентином, предсуществование душ, облеченных тонкой материей32; а иногда утверждал, что тело И. Христа образовано было силой самого Божественного Слова и из Его же Божественного существа во чреве Девы Марии, — что представляет собой превратное истолкование той несомненной истины, что Господь наш, И. Христос по человеческому естеству своему зачался и образовался во чреве пренепорочной Девы Марии без пожелания плоти, силой Св. Духа. Так или иначе думал Евтихий о плоти Христовой, но то во всяком случае несомненно, что по его воззрению ни Мария Дева не была истинной и действительной матерью Богочеловека, а была только некоей храминой, в которую низошло с небес Божественное

Слово для того, чтобы облечься здесь плотью (не от нее заимствованной), и из которой вышло в мир в образе и подобии человеческого существа, ни родившийся от Девы Марии Богочеловек не был по человечеству своему единосущный ей, а через нее и нам, истинный человек, а был единосущный Богу Отцу Сын Божий, принявший на себя только подобие или вид человека. А если действительно таково было мнение Евтихия о лице И. Христа, если по его учению воплощение и вочеловечение Сына Божия для нашего спасения было только видимое, образное, то само собой очевидно, что и дело искупления, совершенное Им в образе человека, было только видимое, а не действительное, было только образом и подобием искупления, а не самой истиной; потому что для действительного примирения человека с Богом необходимо, чтобы Примиритель или Посредник между Богом и человеком был истинный Бог и истинный человек в единстве ипостаси. Мы не имеем приведенной в порядок системы учения Евтихия, потому что он упорно отказывался на суде давать объяснения своего образа мыслей, но мы имеем, однако, довольно данных, чтобы знать, что Евтихий, помимо, конечно, его сознания, был чадо аполлинаризма33.

Как ни фантастичны сами по себе и как ни противны самому существу христианства были мнения архимандрита, они приняты были с большим сочувствием в его монастыре, откуда постепенно с успехом распространились и в других обителях. Несторий, как мы видели, не нашел себе никакого сочувствия в этих обителях аскетическисозерцательной жизни. Людям, которые высшую степень человеческого совершенства видели в подавлении требований чувственной своей природы, в освобождении своего духа от чувственных волнений и влечений плоти, в приближении к образу жизни бесплотных духов и которые постоянно трудились для Достижения этого совершенства, изнуряя, утончая и как бы одухотворяя свою плоть,—людям с такими стремлениями довольно трудно было вполне сродниться умом и сердцем своим с той мыслью, чтобы Бог, сошедший на землю для того, чтобы показать нам в себе самом истинный путь к вечной жизни и спасти нас, воспринял в соединении со своей Божественной природой ту самую, грубую, земную оболочку плоти с ее естественными немощами и нуждами, от которой нам надо по возможности освобождаться и совлекаться, чтобы достигнуть приискреннего, внутреннего соединения с Ним. Монахиаскеты по самому характеру жизненных своих стремлений и роду жизни, который они вели, были, естественно, идеалисты. Несторианство, с выступающим в нем направлением мысли к естественному, положительному, эмпирически <



2015-11-27 387 Обсуждений (0)
Глава первая 439—443 гг 0.00 из 5.00 0 оценок









Обсуждение в статье: Глава первая 439—443 гг

Обсуждений еще не было, будьте первым... ↓↓↓

Отправить сообщение

Популярное:
Личность ребенка как объект и субъект в образовательной технологии: В настоящее время в России идет становление новой системы образования, ориентированного на вхождение...
Почему люди поддаются рекламе?: Только не надо искать ответы в качестве или количестве рекламы...



©2015-2024 megaobuchalka.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. (387)

Почему 1285321 студент выбрали МегаОбучалку...

Система поиска информации

Мобильная версия сайта

Удобная навигация

Нет шокирующей рекламы



(0.014 сек.)