Мегаобучалка Главная | О нас | Обратная связь


А.Толстой. Русский характер. 1 страница



2015-11-12 874 Обсуждений (0)
А.Толстой. Русский характер. 1 страница 0.00 из 5.00 0 оценок




Русский характер! Поди-ка опиши его... Рассказывать ли о героических подвигах? Но их столько, что растеряешься, — который предпочесть. Вот меня и выручил один мой приятель небольшой историей из личной жизни. Как он бил немцев — я рассказывать не стану, хотя он и носит Золотую Звёздочку и половина груди в орденах. Человек он простой, тихий, обыкновенный, — колхозник из приволжского села Саратовской области. Но среди других заметён сильным и соразмерным сложением и красотой. Бывало, заглядишься, когда он вылезает из башни танка, — бог войны! Спрыгивает с брони на землю, стаскивает шлем с влажных кудрей, вытирает ветошью чумазое лицо и непременно улыбнётся от душевной приязни.
На войне, вертясь постоянно около смерти, люди делаются лучше, всякая чепуха с них слезает, как нездоровая кожа после солнечного ожога, и остаётся в человеке — ядро. Разумеется — у одного оно покрепче, у другого послабже, но и те, у кого ядро с изъяном, тянутся, каждому хочется быть хорошим и верным товарищем. Но приятель мой, Егор Дремов, и до войны был строгого поведения, чрезвычайно уважал и любил мать, Марью Поликарповну, и отца своего, Егора Егоровича. «Отец мой — человек степенный, первое — он себя уважает. Ты, говорит, сынок, многое увидишь на свете и за границей побываешь, но русским званием — гордись...»
У него была невеста из того же села на Волге. Про невест и про жён у нас говорят много, особенно если на фронте затишье, стужа, в землянке коптит огонёк, трещит печурка и люди поужинали. Тут наплетут такое — уши развесишь. Начнут, например: «Что такое любовь?» Один скажет: «Любовь возникает на базе уважения...» Другой: «Ничего подобного, любовь — это привычка, человек любит не только жену, но отца с матерью и даже животных...» — «Тьфу, бестолковый! — скажет третий, — любовь — это когда в тебе всё кипит, человек ходит вроде как пьяный...» И так философствуют и час и другой, покуда старшина, вмешавшись, повелительным голосом не определит самую суть. Егор Дремов, должно быть стесняясь этих разговоров, только вскользь помянул мне о невесте, — очень, мол, хорошая девушка, и уж если сказала, что будет ждать, — дождётся, хотя бы он вернулся на одной ноге...
Про военные подвиги он тоже не любил разглагольствовать: «О таких делах вспоминать неохота!» Нахмурится и закурит. Про боевые дела его танка мы узнавали со слов экипажа, в особенности удивлял слушателей водитель Чувилев.
«...Понимаешь, только мы развернулись, гляжу, из-за горушки вылезает... Кричу: «Товарищ лейтенант, тигра!» — «Вперёд, кричит, полный газ!..» Я и давай по ельничку маскироваться — вправо, влево... Тигра стволом-то водит, как слепой, ударил — мимо... А товарищ лейтенант как даст ему в бок, — брызги! Как даст ещё в башню, — он и хобот задрал... Как даст в третий, — у тигра изо всех щелей повалил дым, — пламя как рванётся из него на сто метров вверх... Экипаж и полез через запасной люк... Ванька Лапшин из пулемёта повёл, — они и лежат, ногами дрыгаются... Нам, понимаешь, путь расчищен. Через пять минут влетаем в деревню. Тут я прямо обезживотел... Фашисты кто куда... А — грязно, понимаешь — другой выскочит из сапогов и в одних носках — порск. Бегут все к сараю. Товарищ лейтенант даёт мне команду: «А ну — двинь по сараю». Пушку мы отвернули, на полном газу я на сарай и наехал... Батюшки! По броне балки загрохотали, доски, кирпичи, фашисты, которые сидели под крышей... А я ещё — и проутюжил, — остальные руки вверх — и Гитлер капут...»
Так воевал лейтенант Егор Дремов, покуда не случилось с ним несчастье. Во время Курского побоища, когда немцы уже истекали кровью и дрогнули, его танк — на бугре на пшеничном поле — был подбит снарядом, двое из экипажа тут же убиты, от второго снаряда танк загорелся. Водитель Чувилев, выскочивший через передний люк, опять взобрался на броню и успел вытащить лейтенанта, — он был без сознания, комбинезон на нём горел. Едва Чувилев оттащил лейтенанта, танк взорвался с такой силой, что башню отшвырнуло метров на пятьдесят. Чувилев кидал пригоршнями рыхлую землю на лицо лейтенанта, на голову, на одежду, чтобы сбить огонь. — Потом пополз с ним от воронки к воронке на перевязочный пункт... «Я почему его тогда поволок? — рассказывал Чувилев, — слышу, у него сердце стучит...»
Егор Дремов выжил и даже не потерял зрение, хотя лицо его было так обуглено, что местами виднелись кости. Восемь месяцев он пролежал в госпитале, ему делали одну за другой пластические операции, восстановили и нос, и губы, и веки, и уши. Через восемь месяцев, когда были сняты повязки, он взглянул на своё и теперь не на своё лицо. Медсестра, подавшая ему маленькое зеркальце, отвернулась и заплакала. Он тотчас ей вернул зеркальце.
— Бывает хуже, — сказал он, — с этим жить можно.
Но больше он не просил зеркальце у медсёстры, только часто ощупывал своё лицо, будто привыкал к нему. Комиссия нашла его годным к нестроевой службе. Тогда он пошёл к генералу и сказал: «Прошу вашего разрешения вернуться в полк». — «Но вы же инвалид», — сказал генерал. «Никак нет, я урод, но это делу не помешает, боеспособность восстановлю полностью». (То, что генерал во время разговора старался не глядеть на него, Егор Дремов отметил и только усмехнулся лиловыми, прямыми, как щель, губами.) Он получил двадцатидневный отпуск для полного восстановления здоровья и поехал домой к отцу с матерью. Это было как раз в марте этого года.
На станции он думал взять подводу, но пришлось идти пешком восемнадцать вёрст. Кругом ещё лежали снега, было сыро, пустынно, студёный ветер отдувал полы его шинели, одинокой тоской насвистывал в ушах. В село он пришёл, когда уже были сумерки. Вот и колодезь, высокий журавель покачивался и скрипел. Отсюда шестая изба — родительская. Он вдруг остановился, засунув руки в карманы. Покачал головой. Свернул наискосок к дому. Увязнув по колено в снегу, нагнувшись к окошечку, увидел мать, — при тусклом свете привёрнутой лампы, над столом, она собирала ужинать. Всё в том же тёмном платке, тихая, неторопливая, добрая. Постарела, торчали худые плечи... «Ох, знать бы, — каждый бы день ей надо было писать о себе хоть два словечка...» Собрала на стол нехитрое — чашку с молоком, кусок хлеба, две ложки, солонку и задумалась, стоя перед столом, сложив худые руки под грудью... Егор Дремов, глядя в окошечко на мать, понял, что невозможно её испугать, нельзя, чтобы у неё отчаянно задрожало старенькое лицо.
Ну, ладно! Он отворил калитку, вошёл во дворик и на крыльце постучался. Мать откликнулась за дверью: «Кто там?» Он ответил: «Лейтенант, Герой Советского Союза Громов».
У него заколотилось сердце — привалился плечом к притолоке. Нет, мать не узнала его голоса. Он и сам, будто в первый раз, услышал свой голос, изменившийся после всех операций, — хриплый, глухой, неясный.
— Батюшка, а чего тебе надо-то? — спросила она.
— Марье Поликарповне привёз поклон от сына, старшего лейтенанта Дремова.
Тогда она отворила дверь и кинулась к нему, схватила за руки:
— Жив, Егор-то мой? Здоров? Батюшка, да ты зайди в избу.
Егор Дремов сел на лавку у стола на то самое место, где сидел, когда ещё у него ноги не доставали до полу и мать, бывало, погладив его по кудрявой головке, говаривала: «Кушай, касатик». Он стал рассказывать про её сына, про самого себя, — подробно, как он ест, пьёт, не терпит нужды ни в чём, всегда здоров, весел, и — кратко о сражениях, где он участвовал со своим танком.
— Ты скажи — страшно на войне-то? — перебивала она, глядя ему в лицо тёмными, его не видящими глазами.
— Да, конечно, страшно, мамаша, однако — привычка.
Пришёл отец, Егор Егорович, тоже сдавший за эти годы, — бородку у него как мукой осыпало. Поглядывая на гостя, потопал на пороге разбитыми валенками, не спеша размотал шарф, снял полушубок, подошёл к столу, поздоровался за руку, — ах, знакомая была широкая справедливая родительская рука! Ничего не спрашивая, потому что и без того было понятно — зачем здесь гость в орденах, сел и тоже начал слушать, полуприкрыв глаза.
Чем дольше лейтенант Дремов сидел неузнаваемый и рассказывал о себе и не о себе, тем невозможнее было ему открыться, — встать, сказать: да признайте же вы меня, урода, мать, отец! Ему было и хорошо за родительским столом и обидно.
— Ну что ж, давайте ужинать, мать, собери чего-нибудь для гостя. — Егор Егорович открыл дверцу старенького шкапчика, где в уголку налево лежали рыболовные крючки в спичечной коробке, — они там и лежали, — и стоял чайник с отбитым носиком, он там и стоял, где пахло хлебными крошками и луковой шелухой. Егор Егорович достал склянку с вином, — всего на два стаканчика, вздохнул, что больше не достать. Сели ужинать, как в прежние годы. И только за ужином старший лейтенант Дремов заметил, что мать особенно пристально следит за его рукой с ложкой. Он усмехнулся, мать подняла глаза, лицо её болезненно задрожало.
Поговорили о том и о сём, какова будет весна и справится ли народ с севом и о том, что этим летом надо ждать конца войны.
— Почему вы думаете, Егор Егорович, — что этим летом надо ждать конца войны?
— Народ осерчал, — ответил Егор Егорович, — через смерть перешли, теперь его не остановишь, немцу — капут.
Марья Поликарповна спросила:
— Вы не рассказали, когда ему дадут отпуск, — к нам съездить на побывку. Три года его не видала, чай, взрослый стал, с усами ходит... Эдак — каждый день — около смерти, чай, и голос у него стал грубый?
— Да вот приедет — может, и не узнаете, — сказал лейтенант.
Спать ему отвели на печке, где он помнил каждый кирпич, каждую щель в бревенчатой стене, каждый сучок в потолке. Пахло овчиной, хлебом — тем родным уютом, что не забывается и в смертный час. Мартовский ветер посвистывал над крышей. За перегородкой похрапывал отец. Мать ворочалась, вздыхала, не спала. Лейтенант лежал ничком, лицо в ладони: «Неужто так и не признала, — думал, — неужто не признала? Мама, мама...»
Наутро он проснулся от потрескивания дров, мать осторожно возилась у печи; на протянутой верёвке висели его выстиранные портянки, у двери стояли вымытые сапоги.
— Ты блинки пшённые ешь? — спросила она.
Он не сразу ответил, слез с печи, надел гимнастёрку, затянул пояс и — босой — сел на лавку.
— Скажите, у вас в селе проживает Катя Малышева, Андрея Степановича Малышева дочь?
— Она в прошлом году курсы окончила, у нас учительницей. А тебе её повидать надо?
— Сынок ваш просил непременно ей передать поклон.
Мать послала за ней соседскую девочку. Лейтенант не успел и обуться, как прибежала Катя Малышева. Широкие серые глаза её блестели, брови изумлённо взлетали, на щеках радостный румянец. Когда откинула с головы на широкие плечи вязаный платок, лейтенант даже застонал про себя: поцеловать бы эти тёплые светлые волосы!.. Только такой представлялась ему подруга, — свежа, нежна, весела, добра, красива, так, что вот вошла и вся изба стала золотая...
— Вы привезли поклон от Егора? (Он стоял спиной к свету и только нагнул голову, потому что говорить не мог.) А уж я его жду и день и ночь, так ему и скажите...
Она подошла близко к нему. Взглянула, и будто её слегка ударили в грудь, откинулась, испугалась. Тогда он твёрдо решил уйти, — сегодня же.
Мать напекла пшённых блинов с топлёным молоком. Он опять рассказывал о лейтенанте Дремове, на этот раз о его воинских подвигах, — рассказывал жестоко и не поднимал глаз на Катю, чтобы не видеть на её милом лице отражения своего уродства. Егор Егорович захлопотал было, чтобы достать колхозную лошадь, — но он ушёл на станцию пешком, как пришёл. Он был очень угнетён всем происшедшим, даже останавливаясь, ударял ладонями себе в лицо, повторял сиплым голосом: «Как же быть-то теперь?»
Он вернулся в свой полк, стоявший в глубоком тылу на пополнении. Боевые товарищи встретили его такой искренней радостью, что у него отвалилось от души то, что не давало ни спать, ни есть, ни дышать. Решил так: пускай мать подольше не знает о его несчастье. Что же касается Кати — эту занозу он из сердца вырвет.
Недели через две пришло от матери письмо:
«Здравствуй, сынок мой ненаглядный. Боюсь тебе и писать, не знаю, что и думать. Был у нас один человек от тебя, — человек очень хороший, только лицом дурной. Хотел пожить да сразу собрался и уехал. С тех пор, сынок, не сплю ночи, — кажется мне, что приезжал ты. Егор Егорович бранит меня за это — совсем, говорит, ты старуха свихнулась с ума: был бы он наш сын — разве бы он не открылся... Чего ему скрываться, если это был бы он, — таким лицом, как у этого, кто к нам приезжал, гордиться нужно. Уговорит меня Егор Егорович, а материнское сердце — всё своё: он это, он был у нас!.. Человек этот спал на печи, я шинель его вынесла на двор — почистить, да припаду к ней, да заплачу, — он это, его это!.. Егорушка, напиши мне, Христа ради надоумь ты меня, — что было? Или уж вправду — с ума я свихнулась...»
Егор Дремов показал это письмо мне, Ивану Судареву, и, рассказывая свою историю, вытер глаза рукавом. Я ему: «Вот, говорю, характеры столкнулись! Дурень ты, дурень, пиши скорее матери, проси у неё прощенья, не своди её с ума... Очень ей нужен твой образ! Таким-то она тебя ещё больше станет любить».
Он в тот же день написал письмо: «Дорогие мои родители, Марья Поликарповна и Егор Егорович, простите меня за невежество, действительно у вас был я, сын ваш...» И так далее и так далее — на четырех страницах мелким почерком, — он бы и на двадцати страницах написал — было бы можно.
Спустя некоторое время стоим мы с ним на полигоне, — прибегает солдат и — Егору Дремову: «Товарищ капитан, вас спрашивают...» Выражение у солдата такое, хотя он стоит по всей форме, будто человек собирается выпить. Мы пошли в посёлок, подходим к избе, где мы с Дремовым жили. Вижу — он не в себе — всё покашливает... Думаю: «Танкист, танкист, а — нервы». Входим в избу, он — впереди меня и я слышу:
«Мама, здравствуй, это я!..» И вижу — маленькая старушка припала к нему на грудь. Оглядываюсь, тут, оказывается, и другая женщина. Даю честное слово, есть где-нибудь ещё красавицы, не одна же она такая, но лично я — не видел.
Он оторвал от себя мать, подходит к этой девушке, — а я уже поминал, что всем богатырским сложением это был бог войны. «Катя! — говорит он. — Катя, зачем вы приехали? Вы того обещали ждать, а не этого...»
Красивая Катя ему отвечает, — а я хотя ушёл в сени, но слышу: «Егор, я с вами собралась жить навек. Я вас буду любить верно, очень буду любить... Не отсылайте меня...»
Да, вот они, русские характеры! Кажется, прост человек, а придёт суровая беда, в большом или в малом, и поднимается в нём великая сила — человеческая красота.

1942-1944


 

Толстой Лев "Сила детства"

Убить!.. Застрелить!.. Сейчас застрелить мерзавца!.. Убить!.. Горло перерезать убийце!.. Убить, убить! — кричали мужские, женские голоса толпы.
Огромная толпа народа вела по улице связанного человека. Человек этот, высокий, прямой, шел твердым шагом, высоко поднимая голову. На красивом, мужественном лице его было выражение презрения и злобы к окружающим его людям.
Это был один из тех людей, которые в войне народа против власти воюют на стороне власти. Его схватили теперь и вели на казнь.
«Что же делать! Не всегда сила на нашей стороне. Что же делать? Теперь их власть. Умереть так умереть, видно, так надо», — думал этот человек и, пожимая плечами, холодно улыбнулся на крики, которые продолжались в толпе.
— Это городовой, он еще утром стрелял по нас! — кричали в толпе.
Но толпа не останавливалась, и его вели дальше. Когда же пришли на ту улицу, где по мостовой лежали вчерашние неубранные еще тела убитых войсками, толпа освирепела.
— Нечего оттягивать! Сейчас тут и застрелить негодяя, куда еще водить его? — кричали люди.
Пленный хмурился и только выше поднимал голову. Он, казалось, ненавидел толпу еще более, чем толпа ненавидела его.
— Перебить всех! Шпионов! Царей! Попов! И этих мерзавцев! Убить, убить сейчас! — взвизгивали женские голоса.
Но руководители толпы решили довести его до площади и там разделаться с ним.
До площади уже было недалеко, когда в минуту затишья в задних рядах толпы послышался плачущий детский голосок.
— Батя! Батя! — всхлипывая, кричал шестилетний мальчик, втискиваясь в толпу, чтобы добраться до пленного. — Батя! Что они с тобой делают? Постой, постой, возьми меня, возьми!..
Крики остановились в той стороне толпы, с которой шел ребенок, и толпа, расступаясь перед ним, как перед силой, пропускала ребенка все ближе и ближе к отцу.
— А какой миленький! — сказала одна женщина.
— Тебе кого? — сказала другая, нагибаясь к мальчику.
— Батю! Пустите меня к бате! — пищал мальчик.
— Тебе сколько лет, мальчик?
— Что вы с батей хотите делать? — отвечал мальчик.
— Иди домой, мальчик, иди к матери, — сказал мальчику один из мужчин.
Пленный уже слышал голос мальчика и слышал, что говорили ему. Лицо его стало еще мрачнее.
— У него нет матери! — крикнул он на слова того, кто отсылал ребенка к матери.
Все ближе и ближе протискиваясь в толпе, мальчик добрался до отца и полез к нему на руки.
В толпе кричали все то же: «Убить! Повесить! Застрелить мерзавца!»
— Зачем ты из дома ушел? — сказал отец мальчику.
— Что они с тобой хотят делать? — говорил мальчик.
— Ты вот что сделай, — сказал отец.
— Ну?
— Знаешь Катюшу?
— Соседку? Как не знать.
— Так вот, пойди к ней и там побудь. А я... я приду.
— Без тебя не пойду, — сказал мальчик и заплакал.
— Отчего не пойдешь?
— Они прибьют тебя.
— Нет же, они ничего, они так.
И пленный спустил с рук мальчика и подошел к тому человеку, который распоряжался в толпе.
— Послушайте, — сказал он, — убивайте меня, как и где хотите, но только не при нем, — он показал на мальчика. — Развяжите меня на две минуты и держите за руку, а я скажу ему, что мы с вами гуляем, что вы мне приятель, и он уйдет. А тогда... тогда убивайте, как хотите.
Руководитель согласился.
Тогда пленный взял опять мальчика на руки и сказал:
— Будь умник, пойди к Кате.
— А ты что же?
— А ты видишь, я гуляю вот с этим приятелем, мы пройдем еще немного, а ты иди, а я приду. Иди же, будь умник.
Мальчик уставился на отца, нагнул головку на одну сторону, потом на другую и задумался.
— Иди, милый, я приду.
— Придешь?
И ребенок послушался. Одна женщина вывела его из толпы.
Когда ребенок скрылся, пленный сказал:
— Теперь я готов, убивайте меня.
И тут случилось что-то совсем непонятное, неожиданное. Какой-то один и тот же дух проснулся во всех этих за минуту жестоких, безжалостных, ненавидящих людях, и одна женщина сказала:
— А знаете что. Пустить бы его.
— И то, бог с ним, — сказал еще кто-то. — Отпустить.
— Отпустить, отпустить! — загремела толпа.
И гордый, безжалостный человек, за минуту ненавидевший толпу, зарыдал, закрыл лицо руками и, как виноватый, выбежал из толпы, и никто не остановил его.


 

Толстой Лев Николаевич
Чем люди живы


Мы знаем, что мы перешли из смерти и жизнь, потому что любим братьев: не любящий брата пребывает в смерти. (I посл. Иоан. III, 14)
А кто имеет достаток в мире, но, видя брата своего в нужде, затворяет от него сердце свое: как пребывает в том любовь божия? (III, 17)
Дети мои! станем любить не словом или языком, но делом и истиной. (III, 18)
Любовь от бога, и всякий любящий рожден от бога и знает бога. (IV, 7)
Кто не любит, тот не познал бога, потому что бог есть любовь. (IV, 8)
Бога никто никогда не видел. Если мы любим друг друга, то бог в нас пребывает. (IV, 12)
Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в боге, и бог в нем. (IV, 16)
Кто говорит: я люблю бога, а брата своего ненавидит, тот лжец, ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить бога, которого не видит? (IV, 20).
I
Жил сапожник с женой и детьми у мужика на квартире. Ни дома своего, ни земли у него не было, и кормился он с семьею сапожной работой. Хлеб был дорогой, а работа дешевая, и что заработает, то и проест. Была у сапожника одна шуба с женой, да и та износилась в лохмотья; и второй год собирался сапожник купить овчин на новую шубу.
К осени собрались у сапожника деньжонки: три рубля бумажка лежала у бабы в сундуке, а еще пять рублей двадцать копеек было за мужиками в селе.
И собрался с утра сапожник в село за шубой. Надел нанковую бабью куртушку на вате на рубаху, сверху кафтан суконный, взял бумажку трехрублевую в карман, выломал палку и пошел после завтрака. Думал: "Получу пять рублей с мужиков, приложу своих три, - куплю овчин на шубу".
Пришел сапожник в село, зашел к одному мужику - дома нет, обещала баба на неделе прислать мужа с деньгами, а денег не дала; зашел к другому, - забожился мужик, что нет денег, только двадцать копеек отдал за починку сапог. Думал сапожник в долг взять овчины, - в долг не поверил овчинник.
- Денежки, - говорит, - принеси, тогда выбирай любые, а то знаем мы, как долги выбирать.
Так и не сделал сапожник никакого дела, только получил двадцать копеек за починку да взял у мужика старые валенки кожей обшить.
Потужил сапожник, выпил на все двадцать копеек водки и пошел домой без шубы. С утра сапожнику морозно показалось, а выпивши - тепло было и без шубы. Идет сапожник дорогой, одной рукой палочкой по мерзлым калмыжкам постукивает, а другой рукой сапогами валеными помахивает, сам с собой разговаривает.
- Я, - говорит, - и без шубы тёпел. Выпил шкалик; оно во всех жилках играет. И тулупа не надо. Иду, забывши горе. Вот какой я человек! Мне что? Я без шубы проживу. Мне ее век не надо. Одно - баба заскучает. Да и обидно - ты на него работай, а он тебя водит. Постой же ты теперь: не принесешь денежки, я с тебя шапку сниму, ей-богу, сниму. А то что же это? По двугривенному отдает! Ну что на двугривенный сделаешь? Выпить - одно. Говорит: нужда. Тебе нужда, а мне не нужда? У тебя и дом, и скотина, и все, а я весь тут; у тебя свой хлеб, а я на покупном, - откуда хочешь, а три рубля в неделю на один хлеб подай. Приду домой - а хлеб дошел; опять полтора рубля выложь. Так ты мне мое отдай.
Подходит так сапожник к часовне у повертка, глядит - за самой за часовней что-то белеется. Стало уж смеркаться. Приглядывается сапожник, а не может рассмотреть, что такое. "Камня, думает, здесь такого не было. Скотина? На скотину не похоже. С головы похоже на человека, да бело что-то. Да и человеку зачем тут быть?"
Подошел ближе - совсем видно стало. Что за чудо: точно, человек, живой ли, мер 1000 твый, голышом сидит, прислонен к часовне и не шевелится. Страшно стало сапожнику; думает себе: "Убили какие-нибудь человека, раздели, да и бросили тут. Подойди только, и не разделаешься потом".
И пошел сапожник мимо. Зашел за часовню - не видать стало человека. Прошел часовню, оглянулся, видит - человек отслонился от часовни, шевелится, как будто приглядывается. Еще больше заробел сапожник, думает себе: "Подойти или мимо пройти? Подойти - как бы худо не было: кто его знает, какой он? Не за добрые дела попал сюда. Подойдешь, а он вскочит да задушит, и не уйдешь от него. А не задушит, так поди вожжайся с ним. Что с ним, с голым, делать? Не с себя же снять, последнее отдать. Пронеси только бог!"
И прибавил сапожник шагу. Стал уж проходить часовню, да зазрила его совесть.
И остановился сапожник на дороге.
- Ты что же это, - говорит на себя, - Семен, делаешь? Человек в беде помирает, а ты заробел, мимо идешь. Али дюже разбогател? боишься, ограбят богатство твое? Ай, Сема, неладно!
Повернулся Семен и пошел к человеку.
II
Подходит Семен к человеку, разглядывает его и видит: человек молодой, в силе, не видать на теле побоев, только видно - измерз человек и напуган; сидит, прислонясь, и не глядит на Семена, будто ослаб, глаз поднять не может. Подошел Семен вплоть, и вдруг как будто очнулся человек, повернул голову, открыл глаза и взглянул на Семена. И с этого взгляда полюбился человек Семену. Бросил он наземь валенки, распоясался, положил подпояску на валенки, скинул кафтан.
- Будет, - говорит, - толковать-то! Одевай, что ли! Ну-ка!
Взял Семен человека под локоть, стал поднимать. Поднялся человек. И видит Семен - тело тонкое, чистое, руки, ноги не ломаные и лицо умильное. Накинул ему Семен кафтан на плечи, - не попадет в рукава. Заправил ему Семен руки, натянул, запахнул кафтан и подтянул подпояскою.
Снял было Семен картуз рваный, хотел на голого надеть, да холодно голове стало, думает: "У меня лысина во всю голову, а у него виски курчавые, длинные". Надел опять. "Лучше сапоги ему обую".
Посадил его и сапоги валеные обул ему.
Одел его сапожник и говорит:
- Так-то, брат. Ну-ка, разминайся да согревайся. А эти дела все без нас разберут. Идти можешь?
Стоит человек, умильно глядит на Семена, а выговорить ничего не может.
- Что же не говоришь? Не зимовать же тут. Надо к жилью. Ну-ка, на вот дубинку мою, обопрись, коли ослаб. Раскачивайся-ка!
И пошел человек. И пошел легко, не отстает.
Идут они дорогой, и говорит Семен:
- Чей, значит, будешь?
- Я не здешний.
- Здешних-то я знаю. Попал-то, значит, как сюда, под часовню?
- Нельзя мне сказать.
- Должно, люди обидели?
- Никто меня не обидел. Меня бог наказал.
- Известно, все бог, да все же куда-нибудь прибиваться надо. Куда надо-то тебе?
- Мне все одно.
Подивился Семен. Не похож на озорника и на речах мягок, а не сказывает про себя. И думает Семен: "Мало ли какие дела бывают", - и говорит человеку:
- Что ж, так пойдем ко мне в дом, хоть отойдешь мало-мальски.
Идет Семен, не отстает от него странник, рядом идет. Поднялся ветер, прохватывает Семена под рубаху, и стал с него сходить хмель, и прозябать стал. Идет он, носом посапывает, запахивает на себе куртушку бабью и думает: "Вот-те и шуба, пошел за шубой, а без кафтана приду да еще голого с собой приведу. Не похвалит Матрена!" И как подумает об Матрене, скучно станет Семену. А как поглядит на странника, вспомнит, как он взглянул на него за часовней, так взыграет в нем сердце.
III
Убралась Семена жена рано. Дров нарубила, воды принесла, ребят накормила 1000 , сама закусила и задумалась; задумалась, когда хлебы ставить: нынче или завтра? Краюшка большая осталась.
"Если, думает, Семен там пообедает да много за ужином не съест, на завтра хватит хлеба".
Повертела, повертела Матрена краюху, думает: "Не стану нынче хлебов ставить. Муки и то всего на одни хлебы осталось. Еще до пятницы протянем".
Убрала Матрена хлеб и села у стола заплату на мужнину рубаху нашить. Шьет и думает Матрена про мужа, как он будет овчины на шубу покупать.
"Не обманул бы его овчинник. А то прост уж очень мой-то. Сам никого не обманет, а его малое дитя проведет. Восемь рублей деньги не малые. Можно хорошую шубу собрать. Хоть не дубленая, а все шуба. Прошлую зиму как бились без шубы! Ни на речку выйти, ни куда. А то вот пошел со двора, все на себя падел, мне и одеть нечего. Не рано пошел. Пора бы ему. Уж не загулял ли соколик-то мой?"
Только подумала Матрена, заскрипели ступеньки на крыльце, кто-то вошел. Воткнула Матрена иголку, вышла в сени. Видит - вошли двое: Семен и с ним мужик какой-то без шапки и в валенках.
Сразу почуяла Матрена дух винный от мужа. "Ну, думает, так и есть загулял". Да как увидела, что он без кафтана, в куртушке в одной и не несет ничего, а молчит, ужимается, оборвалось у Матрены сердце. "Пропил, думает, деньги, загулял с каким-нибудь непутевым, да и его еще с собой привел".
Пропустила их Матрена в избу, сама вошла, видит - человек чужой, молодой, худощавый, кафтан на нем ихний. Рубахи не видать под кафтаном, шапки нет. Как вошел, так стал, не шевелится и глаз не поднимает. И думает Матрена: недобрый человек - боится.
Насупилась Матрена, отошла к печи, глядит, что от них будет.
Снял Семен шапку, сел на лавку, как добрый.
- Что ж, - говорит, - Матрена, собери ужинать, что ли!
Пробурчала что-то себе под нос Матрена. Как стала у печи, не шевельнется: то на одного, то на другого посмотрит и только головой покачивает. Видит Семен, что баба не в себе, да делать нечего: как будто не примечает, берет за руку странника.
- Садись, - говорит, - брат, ужинать станем.
Сел странник на лавку.
- Что же, али не варила?
Взяло зло Матрену.
- Варила, да не про тебя. Ты и ум, я вижу, пропил. Пошел за шубой, а без кафтана пришел, да еще какого-то бродягу голого с собой привел. Нет у меня про вас, пьяниц, ужина.
- Будет, Матрена, что без толку-то языком стрекотать! Ты спроси прежде, какой человек...
- Ты сказывай, куда деньги девал?
Полез Семен в кафтан, вынул бумажку, развернул.
- Деньги - вот они, а Трифонов не отдал, завтра посудился.
Еще пуще взяло зло Матрену: шубы не купил, а последний кафтан на какого-то голого надел да к себе привел.
Схватила со стола бумажку, понесла прятать, сама говорит:
- Нет у меня ужина. Всех пьяниц голых не накормишь.
- Эх, Матрена, подержи язык-то. Прежде послушай, что говорят...
- Наслушаешься ума от пьяного дурака. Недаром не хотела за тебя, пьяницу, замуж идти. Матушка мне холсты отдала - ты пропил; пошел шубу купить - пропил.
Хочет Семен растолковать жене, что пропил он только двадцать копеек, хочет сказать, где он человека нашел, - не дает ему Матрена слова вставить: откуда что берется, по два слова вдруг говорит. Что десять лет тому назад было, и то все помянула.
Говорила, говорила Матрена, подскочила к Семену, схватила его за рукав.
- Давай поддевку-то мою. А то одна осталась, и ту с меня снял да на себя напер. Давай сюда, конопатый пес, пострел тебя расшиби!
Стал снимать с себя Семен куцавейку, рукав вывернул, дернула баба затрещала в швах куцавейка. Схватила Матрена поддевку, на голову накин 1000 ула и взялась за дверь. Хотела уйти, да остановилась: и сердце в ней расходилось - хочется ей зло сорвать и узнать хочется, какой-такой человек.
IV
Остановилась Матрена и говорит:
- Кабы добрый человек, так голый бы не был, а то на нем и рубахи-то нет. Кабы за добрыми делами пошел, ты бы сказал, откуда привел щеголя такого.
- Да я сказываю тебе: иду, у часовни сидит этот раздемши, застыл совсем. Не лето ведь, нагишом-то. Нанес меня на него бог, а то бы пропасть. Ну, как быть? Мало ли какие дела бывают! Взял, одел и привел сюда. Утиши ты свое сердце. Грех, Матрена. Помирать будем.
Хотела Матрена изругаться, да поглядела на странника и замолчала. Сидит странник - не шевельнется, как сел на краю лавки. Руки сложены на коленях, голова на грудь опущена, глаз не раскрывает и все морщится, как будто душит его что. Замолчала Матрена. Семен и говорит:
- Матрена, али в тебе бога нет?!
Услыхала это слово Матрена, взглянула еще на странника, и вдруг сошло в ней сердце. Отошла она от двери, подошла к печному углу, достала ужинать. Поставила чашку на стол, налила квасу, выложила краюшку последнюю. Подала нож и ложки.
- Хлебайте, что ль, - говорит.
Подвинул Семен странника.
- Пролезай, - говорит, - молодец.
Нарезал Семен хлеба, накрошил, и стали ужинать. А Матрена села об угол стола, подперлась рукой и глядит на странника.
И жалко стало Матрене странника, и полюбила она его. И вдруг повеселел странник, перестал морщиться, поднял глаза на Матрену и улыбнулся.
Поужинали; убрала баба и стала спрашивать странника:
- Да ты чей будешь?
- Не здешний я.
- Да как же ты на дорогу-то попал?
- Нельзя мне сказать.
- Кто ж тебя обобрал?
- Меня бог наказал.
- Так голый и лежал?
- Так и лежал нагой, замерзал. Увидал меня Семен, пожалел, снял с себя кафтан, на меня надел и велел сюда прийти. А здесь ты меня накормила, напоила, пожалела. Спасет вас господь!
Встала Матрена, взяла с окна рубаху старую Семенову, ту самую, что платила, подала страннику; нашла еще портки, подала.
- На вот, я вижу, у тебя и рубахи-то нет. Оденься да ложись где полюбится - на хоры али на печь.
Снял странник кафтан, одел рубаху и портки и лег на хоры. Потушила Матрена свет, взяла кафтан и полезла к мужу.
Прикрылась Матрена концом кафтана, лежит и не спит, все странник ей с мыслей не идет.
Как вспомнит, что он последнюю краюшку доел и на завтра нет хлеба, как вспомнит, что рубаху и портки отдала, так скучно ей станет; а вспомнит, как он улыбнулся, и взыграет в ней сердце.
Долго не спала Матрена и слышит - Семен тоже не спит, кафтан на себя тащит.
- Семен!
- А!
- Хлеб-то последний поели, а я не ставила. На завтра, не знаю, как быть. Нечто у кумы Маланьи попрошу.
- Живы будем, сыты будем.
Полежала баба, помолчала.
- А человек, видно, хороший, только что ж он не сказывает про себя.
- Должно, нельзя.
- Сём!
- А!
- Мы-то даем, да что ж нам никто не дает?
Не знал Семен, что сказать. Говорит: "Будет толковать-то". Повернулся и заснул.
V
Наутро проснулся Семен. Дети спят, жена пошла к соседям хлеба занимать. Один вчерашний странник в старых портках и рубахе на лавке сидит, вверх смотрит. И лицо у него против вчерашнего светлее.
И говорит Семен:
- Чего ж, милая голова: брюхо хлеба просит, а голое тело одежи. Кормиться надо. Что работать умеешь?
- Я ничего не умею.
Подивился Семен и говорит:
- Была бы охота. Всему люди учатся.
- Люди работают, и я работать буду.
- Тебя как звать?
- Михаил.
- Ну, Михайла, сказывать про себя не хочешь - твое дело, а кормиться надо. Работать будешь, что прикажу, - кормить буду.
- Спаси тебя господь, а я учиться буду. Покажи, что делать.
Взял Семен пряжу, надел на пальцы и стал делать конец.
- Дело не хитрое, гляди...
Посмотрел Михаила, надел также на пальцы, тотчас перенял, сделал конец.
Показал ему Семен, как наваривать. Также сразу понял Михайла. Показал хозяин и как всучить щетинку и как тачать, и тоже сразу понял Михайла.
Какую ни покажет ему работу Семен, все сразу поймет, и с третьего дня стал работать, как будто век шил. Работает без разгиба, ест мало; перемежится работа - молчит и все вверх глядит. На улицу не ходит, не говорит лишнего, не шутит, не смеется.
Только и видели раз, как он улыбнулся в первый вечер, когда ему баба ужинать собрала.
VI
День ко дню, неделя к неделе, вскружился и год. Живет Михайла по-прежнему у Семена, работает. И прошла про Семенова работника слава, что никто так чисто и крепко сапог не сошьет, как Семенов работник Михайла, и стали из округи к Семену за сапогами ездить, и стал у Семена достаток прибавляться.
Сидят раз по зиме Семен с Михайлой, работают, подъезжает к избе тройкой с колокольцами возок. Поглядели в окно: остановился возок против избы, соскочил молодец с облучка, отворил дверцу. Вылезает из возка в шубе барин. Вышел из возка, пошел к Семенову дому, вошел на крыльцо. Выскочила Матрена, распахнула дверь настежь. Нагнулся барин, вошел в избу, выпрямился, чуть головой до потолка не достал, весь угол захватил.
Встал Семен, поклонился и дивуется на барина. И не видывал он людей таких. Сам Семен поджарый и Михайла худощавый, а Матрена и вовсе как щепка сухая, а этот - как с другого света человек: морда красная, налитая, шея как у быка, весь как из чугуна вылит.
Отдулся барин, снял шубу, сел на лавку и говорит:
- Кто хозяин сапожник?
Вышел Семен, говорит:
- Я, ваше степенство.
Крикнул барин на своего малого:
- Эй, Федька, подай сюда товар.
Вбежал малый, внес узелок. Взял барин узел, положил на стол.
- Развяжи, - говорит.
Развязал малый. Ткнул барин пальцем товар сапожный и говорит Семену:
- Ну, слушай же ты, сапожник. Видишь товар?
- Вижу, - говорит, - ваше благородие.
- Да ты понимаешь ли, какой это товар?.
Пощупал Семен товар, говорит:
- Товар хороший.
- То-то хороший! Ты, дурак, еще не видал товару такого. Товар немецкий, двадцать рублей плачен.
Заробел Семен, говорит:
- Где же нам видать.
- Ну, то-то. Можешь ты из этого товара на мою ногу сапоги сшить?
- Можно, ваше степенство.
Закричал на него барин:
- То-то "можно". Ты понимай, ты на кого шьешь, из какого товару. Такие сапоги мне сшей, чтобы год носились, не кривились, не поролись. Можешь берись, режь товар, а не можешь - и не берись и не режь товару. Я тебе наперед говорю: распорются, скривятся сапоги раньше году, я тебя в острог засажу; не скривятся, не распорются до году, я за работу десять рублей отдам.
Заробел Семен и не знает, что сказать. Оглянулся на Михайлу. Толканул его локтем и шепчет:
- Брать, что ли?
Кивнул головой Михаила: "Бери, мол, работу".
Послушался Семен Михаилу, взялся такие са 1000 поги сшить, чтобы год не кривились, не поролись.
Крикнул барин малого, велел снять сапог с левой ноги, вытянул ногу.
- Снимай мерку!
Сшил Семен бумажку в десять вершков, загладил, стал на коленки, руку об фартук обтер хорошенько, чтобы барский чулок не попачкать, и стал мерить. Обмерил Семен подошву, обмерил в подъеме; стал икру мерить, не сошлась бумажка. Ножища в икре как бревно толстая.
- Смотри, в голенище не обузь.
Стал Семен еще бумажку нашивать. Сидит барин, пошеве<



2015-11-12 874 Обсуждений (0)
А.Толстой. Русский характер. 1 страница 0.00 из 5.00 0 оценок









Обсуждение в статье: А.Толстой. Русский характер. 1 страница

Обсуждений еще не было, будьте первым... ↓↓↓

Отправить сообщение

Популярное:



©2015-2024 megaobuchalka.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. (874)

Почему 1285321 студент выбрали МегаОбучалку...

Система поиска информации

Мобильная версия сайта

Удобная навигация

Нет шокирующей рекламы



(0.02 сек.)