Мегаобучалка Главная | О нас | Обратная связь


НЕСКОЛЬКО СЛОВ ПОСЛЕ... 19 страница



2015-12-07 326 Обсуждений (0)
НЕСКОЛЬКО СЛОВ ПОСЛЕ... 19 страница 0.00 из 5.00 0 оценок




сороки, летели гранаты и как этот Шонеберг, пластаясь по земле, трусливо жался к колесам машины-эшафота... Тут мысли мои перекинулись на Мудрика. Как-то он? Если я правильно его оперировала, он должен бы быть уже на ногах. Милый Мудрик, самый лучший из всех жонглеров, жонглер с гранатами... Мудрик... Дети... Почему так медленно все-таки тащится трамвай?

— Следующая — Больничный городок,— объявляет кондуктор.

Я встряхиваюсь и начинаю отчаянно толкаться, протискиваясь к выходу.

— Проспала,— слышу сзади иронический голос.

— А что мудреного? — защищает меня женщина. — И проспишь, раненых, чай, валят и валят. Уперся фашист, голыми-то руками не возьмешь. Сколько им, бедным сестричкам, сейчас работы...

Выскакиваю. Но куда же? В мой госпиталь, конечно. Но бегу я в противоположную сторону, к домику Петра Павловича, по той дорожке, где мы везли когда-то на санках мертвого Василька. Но теперь это уже улица: проезд, тротуары. Окна в домах прозрели, из труб дымы. С отвычки я все-таки задохнулась и остановилась у калитки, не в силах повернуть кольцо. Под ногами свежеоттиснутый след машины. Разглядеть его не успела. Раздалось пронзительное:

— Вера, наша Верочка! — Это кричала Сталька, несясь босиком но обледенелым ступенькам крыльца.

Но Домик обогнал ее. Оба повисли у меня на шее так, что, не выдержав тяжести, я вынуждена присесть.

— Мамочка! Мама, мамуньчик!

Нет, должно быть, со мною что-то случилось, так я стала слезлива, Слышала только учащенное дыхание, ощущала мокрые поцелуи... Ребятки, кровиночки мои, ну вот ваша мамка и опять с вами... Держись, держись, Верка, не пугай ребят слезами! Да они же еще и не одеты. Выскочили в чем были. Я схватила Стальку, прикрыла пальто босые ножонки. Так втроем и втиснулись в дверь, а там Татьяна. Новые объятия и новые поцелуи.

— Всё? Отпустили?.. Отбили тебя твои раненые? Ох, они тут дали жизни!

— А Семен? От Семена есть вести?

Татьяна, кажется, не расслышала вопроса.

— И суда у тебя не будет?.. Чистый паспорт?.. Вот здорово!

— Ну а как вы тут без меня жили?

— Сталька, сейчас же обуйся, вон валенки на печке. Придумала — на снег босиком... А ну, и ты, Вера, к печке. Вот, в батино кресло. Сейчас тебе обо всем расскажем. Я теперь, между прочим, директор школы, той самой, где ты училась, шестой. Мужчин-то нет, всех в армию позабрали, ну, сунули меня: молодой кадр...

У них тепло и — или это мне кажется с отвычки? — очень уютно. Сижу в кресле Петра Павловича, ребята — возле на полу. Сталька обхватила мои ноги, прижалась к ним, Домка держит руку. В глазах Татьяны бесчисленные вопросы. А что я им расскажу?

— От Семена так ничего и не было?

Татьяна как-то вся выпрямилась. Становится напряженной, отрицательно поводит головой, должно быть не желая вести этот разговор при детях.

Но эта педагогическая предосторожность напрасна. Сталька, разумеется, все поняла и уже деловито щебечет:

— Дядя Вася рассказывал — многих сейчас выпустили, реабилитировали, призвали в армию. Дядя Вася говорит — у него в штабе...

Чувствую, что краснею. Глупо, стыдно, мучительно краснею. И даже перебиваю ее:

— Какой дядя Вася?

— Дядя Вася Сухохлебов, какой же еще?

— Полковник Сухохлебов, — уточняет Домка.

На нем теперь синий костюмчик. Я купила этот костюмчик в прошлом году. Он совсем новенький, но рукава чуть не по локоть, штаны узки. И вот сейчас мне почему-то бросается в глаза, что штаны эти заправлены в хромовые офицерские сапоги большого размера...

— Василий Харитонович нас не забывает, — подхватывает разговор Татьяна. И я вижу, как остывают, холодеют ее глаза.

— Он нам свой аттестат оставил,— мрачно говорит Домка.

— Какой аттестат? — спрашиваю я, чувствуя, что щеки мои не только полыхают, но и повлажнели от жара.

— Денежный, — уточняет Сталька.

— И вы взяли?.. Ты, Татьяна, взяла?

— Что поделаешь, на учительские-то разве их прокормишь.

— Дядя Вася сказал — у него никого нет, а мы для него вроде родные. Сказал, что деньги все равно пропадут... И пропадут, очень просто. Картошка-то вон на рынке тридцать рублей кило, — хозяйственно говорит Сталька, по обыкновению повторяя чьи-то слова.

Аттестат... Вроде родные... У меня теплеет на душе. И в то же время мне здорово не по себе. Ну чего, чего вы все смотрите на меня?

— Что все это значит? — спрашиваю я, стараясь говорить тверже и строже.

— Тебе лучше знать,— отвечает Татьяна.— Ну, это потом, а сейчас ты, наверное, голодна?

Голодна? Да это мое привычное состояние, я его почти не замечаю.

— Нет, не очень. А у вас... есть что-нибудь?

— У нас суп «ура Суворову» из чечевичных концентратов и еще картошка вареная,— извещает Сталька.

От одной мысли о чечевичном супе у меня начинается обильное слюновыделение.

— Крепко живете, милые мои.

— Дядя Вася свой доп.паек нам возит.

Кастрюлька с супом булькает на плите. Мой обостренный нюх, необыкновенно чуткий ко всем кулинарным запахам, жадно ловит пресный аромат вареной картошки. Нет, в самом деле они, кажется, ничего устроились. С лиц ребят сошел тот зеленоватый оттенок, какой имеют ростки овощей, проросших в подвале. Домка даже порумянел, и на лице можно пересчитать все веснушки.

Суп «ура Суворову» — объедение. Опустошаю миску и прошу добавки. Как бы это у них половчее спросить о Василии — где он? Когда заезжает? Простой, естественный вопрос, но вот почему-то никак не наберусь духу его задать. Начинаю расспрашивать о раненых. Военные? Они уже почти все в армии. Последние приходили из запасного полка прощаться в госпиталь неделю назад. Мудрик? Он уже в форме. Тоже пока еще где-то недалеко... Говорят, представлен к большому ордену, даже будто в Герои Советского Союза.

Мария Григорьевна? Эта дома. Муж из эвакуации воротился, сын после ранения на побывку долечиваться прибыл. Да еще внуки...

— Ну, а полковник Сухохлебов — он сначала где-то был, а теперь по приказу командования доукомплектовывает свою Верхневолжскую ордена Красной Звезды гвардейскую дивизию,— наконец-то произносит Домка.

— У него машина настоящий «козел» — четыре колеса и все ведущие. Вот,— заявляет Сталька,— он сегодня меня до угла довез.

— Как? Он был здесь сегодня? — невольно вскрикиваю я.

Сразу вспоминается несостоявшаяся встреча в двенадцать ноль-ноль. Опять не повезло, опять разминулись.

— Он отсюда к нам в госпиталь поехал,— говорит Домка.

— В госпиталь? Зачем?

— По старой памяти. Скучает,— поясняет Сталька тоном Василия.— И еще с ним военврач второго ранга какой- то... Они у нас только что пьянствовали.

— Не говори глупостей, — сердито, даже, пожалуй, слишком сердито одергивает ее Татьяна.— Какое это пьянство — сели двое мужчин и распили поллитровку.

— Спирту,— уточняет Сталька.

— А разве он пьет? — как-то машинально спрашиваю я.

— Ну а как же? Им в армии по приказу наркомовская полагается.

И вдруг меня потянуло в госпиталь, в наше подземелье. Расцепив Сталькины ручонки, обнимавшие меня, я встала. Три пары глаз вопросительно уставились мне в лицо. Только Сталька спросила:

— Ма, ты туда?

Я торопливо одевалась.

— Ну, конечно же, в госпиталь... Я ведь туда и не заехала, прямо к вам... Надо же мне там объявиться... Посмотреть моих раненых...

— Твои все уже ушли. Там теперь другие, — авторитетно поясняет Домка, грустно следя за тем, как я надеваю пальто. — Там военврач первого ранга Громова начальник. Из наших только тетя Феня да на вешалке эта Зинаида, новая Райкина мама. Они сейчас за нашими шкафами обе и живут.

— А ты откуда все знаешь? — спрашиваю я, одергивая косынку.

— Как откуда? — удивился Домка.— Я ж там работаю. Брат милосердия...

-— Он там работает, а меня вот демобилизовали, — жалуется Сталька. — Дядя Вася говорит — не насовсем, временно. А ты меня призовешь? Да? Домка у нас рабочий паек получает.

— Что ж сделаешь,— точно оправдываясь, говорит Татьяна.— На фабриках и помельче сейчас работают.

Я вижу, с какой обидой все трое следят за моим одеванием. Родные, с какой бы радостью я с вами осталась, но я ж не могу, мне ж нужно...

— Вера, ты хоть картошки поешь! Успеешь.

— Там сейчас никого из врачей и нет. Только к вечернему обходу подойдут,— говорит Домка.

А эта невыносимая Сталька бухает:

— Ты, ма, зря, он наверное, уже уехал.

Татьяна хмурит черные брови. Домка отвешивает сестре звонкий шлепок.

— Я скоро.

— Ну хоть теплое на ноги надень, нельзя же в туфлях по морозу.— Татьяна, сняв с лежанки, бросает мне свои фетровые боты. Они велики, но как тепло ногам! В прихожей останавливаюсь поправить у зеркала косынку и слышу в комнате разговор.

— И часа с нами не посидела...— ворчливо произносит Сталька.

— Не сметь так о нашей Вере! — обрывает Домка, но голос у него печальный.— Картошка... Так ни одной и не съела.

Милые, милые вы мои! Знали бы вы, как трудно от вас уходить. Но я же ненадолго. Сейчас приду, надо же мне повидать раненых, госпиталь, в котором я столько пережила, Громову Валерию Леопольдовну. Надо же хоть показаться. Я — мигом.

 

 

А на дворе совсем прояснилось. Небо лежит над городом голубое, свежее. Кругом белым-бело, и сейчас, когда солнце клонится к западу, все отливает перламутром, а тени совсем фиолетовые. Мне даже чудится, что пахнет весной. Хотя откуда же? Рано. На миг я останавливаюсь, рассматривая у калитки рубчатые оттиски шин. Они совсем свежие.

— Ма, старый ход в подвал теперь заперли. Раскопали тот, другой, Мудриков, через который мы его тащили! — кричит с крыльца Домка.

— Ладно, ладно, найду. Ступай в комнаты, не простудись!

Почти бегу, наслаждаясь мягкостью свежего снега, бесшумно падающего под подошвами ладных бот, и фиолетовыми тенями у сугробов, и начинающим багроветь закатом, и воздухом, необыкновенно вкусным, чистым, и самой возможностью бежать, двигаться. Двигаться куда угодно... Громова — начальница госпиталя. А Дубинич? Куда делся Дубинич? Бедняга, что же он теперь делает, без руки?

Безрукий хирург — это певец, лишившийся голоса... Бегу — и вдруг на углу дорогу мне пересекает большая, растянувшаяся колонна военнопленных. Неторопливо вытекает она из полуразрушенных ворот Больничного городка и разворачивается по улице. Пленные возникают неожиданно, как видение страшного и такого недавнего прошлого. Все во мне инстинктивно настораживается. Я даже отворачиваюсь: ведь все из-за вас, из-за вас, проклятых!

Немолодой боец в шинели третьего срока, как видно конвоир, стоя на выходе с винтовкой под мышкой, негромко торопит:

— А ну, давай, шнель, шнель! Ты! Очки! Не отставай!

Заметил меня, приосанился.

— Вот, сестричка, нация — разрушать мастаки, но и робют чисто, погонять не приходится... Это я так, для порядка, им: «Шнель, шнель...» Чтобы не зазнавались...

— Они с нами не церемонились.

— А кто ж церемонится? Мы тоже не церемонимся. Попробуй какой из них зафилонить! Так ведь не филонят, работают... Плохо вот, одежонка у них дрянь, шинелишки ветром подбиты, зябнут, черти... Эй, очки, держи ряд!

Боец присоединяется к другому, что замыкает в хвосте колонну, и оба они, о чем-то негромко переговариваясь, идут позади, мягко ступая по снегу подшитыми валенками... Ага, уже почти восстановили терапевтический корпус, коробка которого не была разрушена. Вот их куда приспособили...

Колонна, удаляясь, завертывала за угол. «Шинелишки плохие, зябнут...» Да тебе бы, дядя, посмотреть, как они вешали Петра Павловича, как хотели всех нас заживо сжечь... «Шинелишки, подбитые ветром», а они вон Райку сиротой сделали... Райку? Мне очень захотелось повидать эту шуструю девчурку. «Новая Райкина мама»,— стало быть, она где-то здесь, при Зинаиде, может быть, и увижу...

Все это я додумывала на ходу, вернее — на бегу. Домка мог бы мне и не говорить, что в госпиталь другой вход. Прежний, возле которого последняя граната Мудрика уложила факельщиков, даже снегом занесло, а к новому ведет проторенная дорога. Возле даже стрелка с красным крестиком и надписью: «Хозяйство Громовой». Возле входа, в тени лип, санитарный автомобиль. Кухонную трубу удлинили. Она теперь, как телеграфный столб, на проволочных распорках, но дым, выкатывающийся из нее, стелется по земле... Чувствую запах подгорелого сала и лука и сглатываю слюну. Не худо бы было все-таки съесть еще тарелочку

этого супа «ура Суворову» и горячей картошечки, особенно картошки...

Все, все тут уже переделано. Даже дощечки висят — «гардероб», «приемный покой». У вешалки в белом халате — Зинаида. Увидев меня, она оторопела, распахнув свои, синие глазищи. Потом худенькое, угловатое личико с опущенными уголками губ просияло.

— Вера Николаевна, вы? Вас... — Выбежав из-за деревянной загородки, бросилась ко мне. Повторяет мое имя и больше ничего не говорит.

А я все оглядываюсь. Во всем — в большом и мелочах — чувствуется твердая, опытная рука Громовой. Госпиталь, настоящий военный госпиталь. Не то что в мои времена.

Кудахтание Зинаиды привлекло любопытных. В дощатый коридор — а теперь есть у них и коридор — повысыпали дяди в синих халатах. В дверях — а у них теперь и двери появились — замаячили заинтересованные физиономии. Лупят глаза, и никто, никто меня здесь уже не знает.

— Зинаида, а как Рая? — спрашиваю я.

— А в садике она, Раечка, тут, рядом,— как-то сразу приходя в себя, отвечает гардеробщица, и уголки губ ее снова опускаются.— Где ей быть? В садике... Только уж больно у них плохо, так плохо, что и сказать не могу. И помещение никуда не годится, сквозняки, простуду уж раз девочка схватила.

Но я не слушаю. На вешалке, среди верхней одежды, я заметила длинную шинель. Шинель с четырьмя шпалами в петлицах и каракулевую папаху.

— Что, начальство какое нагрянуло? Инспекция? — спрашиваю я как можно равнодушнее, хотя сердце у меня колотится так, что я боюсь, как бы Зинаида не услышала его стук.

— Шинель, что ли?.. Так это ж наш Василий Харитонович. Тут он. Навещает... С ним еще какой-то подполковник, что ли...

— Тут, тут! — Тарахтя это на ходу, тетя Феня бежит по коридору, будто катится круглый белый шарик.— Господи, спаси и помилуй, Вера Николаевна, живая, здоровая! — Точно соля, она осыпает меня маленькими торопливыми крестами. — Стало быть, помог господь, услышал наши молитвы. Отбили тебя наши раненые.

Она говорит что-то еще, всхлипывая, поминутно поднося марлечку к пухлому лицу. Но из этого потока восклицаний

в сознание мое входит только одно: меня отбили раненые, Как так отбили? Что это значит?

— А вы не знаете? Тут такое было... Погремели костылики: «Не дадим в обиду нашу Веру!» Куда-то там всем гамузом ходили! Начальство большое приезжало, успокаивало: дескать, идет следствие, не торопите, по совести все разберут...— И вдруг, прервав поток слов, уставилась на меня.— Вернулась, вернулась наша Вера Николаевна, вышла, как пророк Иона из чрева китова...

Наконец я собралась с духом и спросила:

— А Василий... Василий Харитонович, он здесь? Мне его повидать надо.

— Да говорю вам — тут. — Она наклонилась и шепотом сообщила: — Здесь, с другим каким-то и вроде малость выпивши. Я его в ваш «зашкафник» завела. Теперь это наша с Зинаидой резиденция... Полковнику нельзя на людях выпивши, спрятала я его. Может, не надо вам сейчас к нему- то, а? Пусть поразветрится.

— Хорошо, хорошо, я сама знаю, что надо и что не надо.

Что это с ним? И как на него не похоже. Я было направилась по знакомому пути, но Зинаида окликнула:

— А халатик? У нас тут сейчас строго. Товарищ Громова так нас греет! Наденьте-ка вот, я вам по росту свеженький выбрала, глаженый.

Вот это порядок. Мне бы такой. Я набросила халат и, сопровождаемая взглядами незнакомых больных, пошла по таким знакомым мне палатам. Тот, последний отсек, где мой «зашкафник» был, как видно, в забросе. Его еще не переоборудовали — громоздились доски, кирпич. Тусклая лампочка освещала картину полнейшего разгрома. Но все-таки этот мрачный угол, где мы столько пережили, был мне очень дорог. Шкафы стояли на прежнем месте, и в щелях между ними виднелся свет.

Тетя Феня кругленьким колобком катилась за мной. Преодолев томительную неловкость, я все-таки сказала ей:

— Мне надо поговорить с ним один на один.

— Понимаю, понимаю, Вера Николаевна. Понимаю, голубка моя,— заторопилась старуха, и мне показалось, что она действительно все понимает. Даже больше, чем нужно. Ну, черт с ней, не беда,— главное, что она исчезла. И даже с преувеличенной тщательностью прикрыла скрипучую дощатую дверь.

Набравшись духу, я направилась к шкафам. И остановилась. Оттуда слышался рокочущий бас Василия. Он был не один. С кем-то разговаривал. Остановилась... Опять! Вот досада: никогда не бывает один... Собеседник его говорил тихо, издали его голоса не было слышно, но у Василия я различала каждое слово.

— Зачем, ну зачем вам это надо?! — упрекал он кого-то с гневом и болью.— За вас люди на смерть идут... Зачем?

С кем это он? Скверно, что приходится подслушивать разговор. Но и уйти нельзя. Услышат шаги — подумают, что подкралась нарочно.

— ...Я вам о ней дважды писал. Писал старый большевик Сухохлебов. Красногвардеец. Командир бронепоезда. Делегат Десятого съезда партии. Кронштадт штурмовал... Вы даже и не ответили. Почему?

Собеседник молчал.

— Она прекраснейший человек, коммунист с большой буквы, хотя у нее всего только давно просроченный комсомольский билет... Разве так можно с людьми...

Неужели обо мне? И кто там с ним? Секретарь обкома? И почему он так тихо отвечает? Ничего не слыхать.

— ...спасла восемьдесят воинов, рисковала жизнью, детьми. Кстати, знали бы вы, как они назвали своих ребят. Сын — Дамир. Это значит: даешь мировую революцию. И Сталина... Ну почему, почему вы не верите людям, нашим, советским людям? Им нельзя не верить... Вы не смеете им не верить... Слышите... Молчите? Нечего говорить?.. Стыдно?

Я замерла. Нет, уйти тихо, поскорее уйти. О, черт, шаги! Твердые мужские шаги... Поздно. Раскрывается дверь: Громова! В халате, в шапочке, как всегда прямая, как палка от щетки. Я помню, как она посмотрела сквозь меня тогда, в день освобождения города, и вся сжалась. Но Громова шла прямо ко мне, протянув обе руки:

— Вера Николаевна, вы здесь?.. Справедливость восторжествовала! Поздравляю, голубчик, поздравляю!

Сжала руки так, что мне больно. Разговор за шкафом оборвался. Оттуда вышел военный. Нет, если бы не эти широко посаженные глаза, в которых всегда живет улыбка, я, может быть, не сразу бы и узнала Василия. Новая форма сделала его еще выше, еще прямее. Лицо и голова выбриты, и от этого как-то выделились густые клочковатые брови. Движения точные, ступает пружинисто. Поскрипывают ремни портупеи. Словом, военная косточка.

Громова, конечно, не могла не заметить, как при виде меня просияло сухое, мужественное лицо, как весело сложились у глаз и разбежались от уголков рта морщинки-трещинки. Но она разве что-нибудь понимает, кроме хирургии, эта Громова? А я, пораженная его преображением, молчала, не зная, что сказать. Он первый оправился от неожиданности.

— Ты что же, не узнаешь меня, Вера? — Он целует мне руку и кланяется Громовой, кланяется так, как умеют это делать кадровые военные: не сгибая спины, наклонил голову и стукнул каблуком о каблук.

А его собеседник? Тот, с кем он спорил? Должно быть, при посторонних он не хочет выходить?.. Нашла о ком думать, главное, что мне радостно, хорошо и... немножко неловко. Василию, по-моему, тоже, но он человек выдержанный, искусно это маскирует. Вот не повезло... Там, за шкафами, кто-то, а тут еще Громову принесло.

— Полковник нас не забывает,— говорит она резким голосом.— Можно сказать, шефствует над нами. И очень хорошо, что вы зашли, полковник. В вашем присутствии я должна глубоко извиниться перед Верой Николаевной.

Мамочки! Ну почему, почему ты ничегошеньки в жизни не смыслишь? Помолчала бы уж, что ли...

— Я не оправдываюсь, но о вас, Вера Николаевна, столько болтали там, в эвакуации... Простите великодушно, простите меня, голубушка. Кстати, главный хирург Верхневолжского фронта профессор Кривоногов сам осматривал ваших пациентов и констатировал исключительно хорошее заживление ран. И это в таких ужасных условиях. Конечно, все крайне истощены, но только три смертных случая... Еще раз извините.

Как бы порадовал меня этот разговор несколько минут назад. А сейчас... Провалилась бы ты со своими извинениями! Ну как ты не видишь?

— А во-вторых,— ничегошеньки не замечая, продолжает Громова, — а во-вторых, мы открываем в здании школы номер один большой клинический госпиталь. Не знаю уж, что там было у немцев, они все страшно загадили, но ремонт заканчивается. Будет огромный стационар. Я приглашаю вас туда на должность хирурга-ординатора. Подумайте и завтра утром сообщите решение.

Ну, теперь-то хоть все? Оказывается, нет. Теперь она взялась за Василия:

— А вы, полковник, полюбуйтесь, какие у нас здесь условия. Невозможные. За такие нас надо судить. Мне для чего-то присвоили звание военврача первого ранга. Я во всех этих ваших шпалах и звездах плохо разбираюсь. Но вы командир дивизии, начальство, и я заявляю вам, а вы уже там сами скажите или доложите, что ли, кому нужно: так нельзя... Пора налаживать нормальную медицину. Вот извольте, полюбуйтесь. Я вам сейчас покажу. — Она берет Василия под руку и уводит так решительно, что он едва успевает бросить мне жалобный взгляд.

Хлопает дверь. Шаги удаляются. Фу, как глупо, даже словом не перемолвились! Я — одна. Нет, не одна. Я вспоминаю о собеседнике Василия. Почему так тихо за шкафами? Прячется? А почему ему прятаться?.. Нет, я ничего не понимаю... Кашлянула. Кашлянула громче — никакого ответа. Не может человек так тихо сидеть.

Стараясь ступать как можно шумнее, подхожу к шкафам. Ни звука. По-прежнему простыня закрывает вход. Моя простыня. Я ее из дому принесла. Вон и метка: «В. Т.». Но как ее захватали! Даже черная стала, хотя бы постирали, что ли. Увидит Громова — быть грому. Открываю простыню — никого. В «зашкафнике» все по-старому. Только из-за одной подушки высовывает свой длинный восковой нос богородица.

Дверцы большого шкафа открыты. Ага, и тут по-прежнему. И портрет товарища Сталина висит там, где его повесил когда-то хитроумный Домка.

Никого. Да с кем же разговаривал Василий? Неужели с самим собой?.. Ну что ж, ведь есть же у него такая привычка.

 

 

Я дома, лежу на настоящей постели, на чистой простыне, покрытая стеганым домашним одеялом. Ни еды, ни дров в этот день Татьяна с ребятами не пожалели. Накормили до отвала жареной картошкой, кислой капустой, духовитыми огурцами из запасов покойного Петра Павловича, чудесными, умопомрачительными огурцами, которые до сих пор сохранили свой чесночно-смородиновый аромат и хрустят как малосольные.

Тихо. Рукомойник роняет в таз тяжелые капли. Сверчок, настоящий довоенный сверчок, неторопливо поскрипывает где-то в углу, на печке, источающей благотворное тепло. И будто нету рядом большой, страшной войны, будто еще не стонут под немцем огромные пространства советской земли... Но на один-то день можно об этом забыть?

Дома! Дома же! Дети рядом. Сыта, в тепле, в тишине. И этот сверчок. Как же это хорошо быть дома и так вот лежать на чистой простыне, под стеганым одеялом, и думать, думать и, по старой моей привычке, как бы мысленно писать тебе, Семен, письмо, рассказывая о нашем житье-бытье.

Что же произошло со мной после того, как я оказалась одна в этом нашем «зашкафнике»? Ничего особенного. Действительно, ничего особенного. Но ведь мы с тобою были всегда откровенны, и я должна к этому добавить — ничего и многое.

Да, да, вот так бывает с нами, женщинами. Ничего и многое. И вот сейчас я радостно перебираю кусочки этих воспоминаний. Но прежде всего в «зашкафник» вкатилась тетя Феня. Она, видите ли, сегодня в «отгуле». Дела у нее нет, и наше Совинформбюро стало выдавать мне длиннейшую сводку о том, что происходило тут без меня. Дорогие новости о близких мне людях. Но, честно говоря, слушала я ее вполслуха, все время была настороже — не хлопнет ли дверь, не раздадутся ли твердые шаги? И они раздались. Решительный стук костяшками пальцев по шкафу.

— Вера, можно?

— Да, да, конечно, Василий.

Ты извини меня, тетя Феня, верный мой Санчо Панса! Прервав твои рассказы, я вскочила, глянула в затемненное стекло шкафа, еще верно служащее зеркалом, при этом я даже забыла об удивительной способности тети Фени впитывать и распространять слухи.

Василий сразу заполнил собою весь «зашкафник». В нем стало тесно троим. Но тетя Феня, чтоб ей пусто было, не ушла, а лишь отодвинулась вглубь, куда-то к своей богоматери.

— У тебя тут много дел? — спросил Василий с несвойственной ему и потому даже немного смешной робостью.— Я бы довез тебя до дому. У меня тут машина.

Подвезти! Два квартала? Гм-гм... Ну чего он, чудак, темнит? Но, должно быть, уж так устроен человек, что иногда и самые серьезные, мужественные люди могут вдруг превращаться в ребятишек, прячущих что-то всем, всем очевидное.

— И верно, и правда, и подвезите ее,— посыпала свой горошек тетя Феня.— И подбросьте. — И я была ей за это очень благодарна.

Молча прошли мы с Василием через палаты. Должно быть, все-таки новым раненым известна история нашего госпиталя. Может быть, они даже догадались, кто мы? На нас смотрели из всех палат... А, все равно! Пусть думают что хотят.

Так дошли до раздевалки.

На стуле против вешалки сидел военный с тремя шпалами и медицинскими эмблемами на зеленых петлицах. При нашем появлении он встал.

— Вот, познакомься, Вера. Это военврач второго ранга Светличный, начальник медсанбата нашей дивизии. Пока еще медсанбата, правда, у него нет...— Василий усмехнулся.

— Но будет, товарищ полковник, будет,— ответил военный.

Мы пожали друг другу руки.

В дверях появилась Мария Григорьевна, и я сразу забыла об этом начальнике будущего медсанбата.

Мгновение мы стояли друг перед другом. Лицо Марии Григорьевны, как всегда, было неподвижно, замкнуто на все замки. И вдруг я увидела то, чего ни разу не видела на нем,— улыбку. Такую удивительную, что она как-то сразу преобразила не только суровое, некрасивое лицо, но и всю эту женщину. Будто от этой улыбки в холодной, сырой раздевалке, где под потолком еле теплилась слабенькая электролампочка, разом стало и суше, и теплее, и светлее.

Из-за спины Марии Григорьевны выглядывали лихо загнутые вверх косички Раи.

— Здравствуйте, Вера Николаевна! — только и сказала Мария Григорьевна.— Эта коза-стрекоза,— она вытолкнула вперед девочку,— вот эта прибегла ко мне и кричит: «Нашу Веру выпустили! Вера вернулась!..» Корыто бросила — и сюда.

Больше она ничего не сказала. Поддернула концы темного платка, покрывавшего ее голову. Улыбка погасла.

— Здравствуйте, Василий Харитонович!

И Василий, став строгим, да яге торжественным, отвесил ей такой же почтительный военный поклон, как только что Громовой.

— Здравствуйте, Мария Григорьевна!

Наша сестра-хозяйка посмотрела на меня, на него, на Зинаиду, застывшую с моим пальто в руках. Мне почему-то вспомнилось: большие хлопоты и печали, казенный дом, трефовый король на сердце... или что-то в этом роде. Нет, не карты твои, а сама ты, отбельщица с «Большевички», великий сердцевед. Все-то ты видишь, все-то ты знаешь. И вот сейчас вместо всяческих восклицаний, приличествующих случаю, вместо охов, ахов сочувствия и слез ты коротко произносишь самое для меня нужное:

— Ну, поздоровались и попрощаемся. Меня белье ждет, мой-то, может, и не сообразит бак с плиты составить. Перекипит.

Она повернулась и ушла так торопливо, что девочка даже огорчилась:

— Мама Зина, чего это она? Я бегла-бегла, а она взяла да и ушла.

— Так, видишь, боится: белье перекипит,— ответила ей Зинаида и принялась энергично напяливать на меня пальто.

Василий уже оделся. В шинели, в папахе, он стал еще выше. Его начальник медсанбата в своей ушанке кажется рядом с ним малорослым, а ведь тоже дядя — дай бог... Еще и он тут! Неужели так мы и не сможем поговорить?

— Товарищ Светличный, вы сами передайте доктору Трешниковой свои предложения. Я в ваши ученые дела вмешиваться не могу,— говорит Василий и, присев на корточки, заводит разговор с девочкой. С детьми он всегда говорит серьезно; должно быть, этим и привлекает их к себе.

Свеличный сразу, как говорят, берет быка за рога.

— Вера Николаевна, что вы скажете, если я предложу вам место хирурга в нашем медсанбате? Полевая военная хирургия — самая лучшая школа, это еще Пирогов говорил...

Ну вот, здравствуйте, пожалуйста, всем сразу понадобился зауряд-врач Верка Трешникова! Василий еще болтает с девочкой, но я ловлю его вопросительные взгляды. Ну да, я понимаю, это и его предложение... Как же быть?

— Спасибо, подумаю,— отвечаю Светличному.— Я подумаю,— повторяю громко.— Мне надо посоветоваться... с домашними.

Светличный вопросительно смотрит на Василия.

— Мы завтра будем в городе и заедем к вам,— отвечает тот и добавляет: — За ответом.

Потом, втроем, мы покидаем госпиталь. Я все еще никак не привыкну к свежему воздуху, он кажется каким-то необыкновенно вкусным. Жадно вдыхаю его, и, вероятно, поэтому снова кружится голова и стучит сердце...

Небо черное, как бумага, в которую завертывают рентгеновские снимки. И все, все в мелких дырочках, и дырочки эти колюче сверкают. Снег мерцает, будто флуоресцирует. И тишина. Такая пронзительная тишина, что слышно, как где-то далеко, за «Большевичкой», скрежеща колесами, развертывается на кругу трамвай.



2015-12-07 326 Обсуждений (0)
НЕСКОЛЬКО СЛОВ ПОСЛЕ... 19 страница 0.00 из 5.00 0 оценок









Обсуждение в статье: НЕСКОЛЬКО СЛОВ ПОСЛЕ... 19 страница

Обсуждений еще не было, будьте первым... ↓↓↓

Отправить сообщение

Популярное:



©2015-2024 megaobuchalka.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. (326)

Почему 1285321 студент выбрали МегаОбучалку...

Система поиска информации

Мобильная версия сайта

Удобная навигация

Нет шокирующей рекламы



(0.021 сек.)