Мегаобучалка Главная | О нас | Обратная связь


ВООБРАЖАЕМЫЕ СООБЩЕСТВА 12 страница



2019-05-23 247 Обсуждений (0)
ВООБРАЖАЕМЫЕ СООБЩЕСТВА 12 страница 0.00 из 5.00 0 оценок




Там, где в XIX в. за пределами Европы развился ра­сизм, он всегда был связан с европейским господством, причем по двум взаимосвязанным причинам. Первой и самой важной причиной был подъем официального национализма и политики колониальной «русифика­ции». Как мы постоянно подчеркивали, обычно офици­альный национализм был ответом оказавшихся под угрозой исчезновения династических и аристократиче­ских групп — высших классов — на массовый национа­лизм родного языка. Колониальный расизм стал основ­ным элементом в концепции «Империи», попытавшей­ся спаять династическую легитимность и национальное сообщество. Эта спайка осуществлялась путем обобще­ния принципа неотъемлемого, прирожденного превосход­ства, на котором (пусть даже очень неустойчиво) бази­ровалось внутреннее положение этих групп, и переноса его на обширные просторы заморских владений, скры-


то (или не так уж скрыто) передававшего идею о том, что если, скажем, английские лорды и превосходят от природы других англичан, то все же эти другие англича­не не меньше, чем они, превосходят подвластных тузем­цев. Здесь само собой напрашивается утверждение, что существование поздних колониальных империй в дей­ствительности служило укреплению внутренних аристо­кратических бастионов, ибо они появились с тем, чтобы подтвердить на глобальном, современном этапе древние концепции власти и привилегированности.

Это стало возможно благодаря тому — и это вторая причина, — что колониальная империя с ее стремитель­но разраставшимся бюрократическим аппаратом и поли­тикой «русификации» позволила огромному множеству буржуа и мелких буржуа играть роль аристократов за пределами центрального двора: т. е. повсюду в импе­рии, за исключением собственного дома. В каждой ко­лонии мы находим эту одновременно зловещую и забав­ную tableau vivant*: буржуазного аристократа, вслух де­кламирующего стихи на фоне просторных особняков и садов с благоухающими мимозами и бугенвиллиями, и огромную обслуживающую его касту слуг, конюхов, са­довников, поваров, нянек, горничных, прачек и, прежде всего, лошадей20. Даже те, кому не удалось устроить себе жизнь в таком стиле (например, молодые бакалавры), получили, несмотря на это, предельно двусмысленный статус французского дворянина кануна крестьянской войны:

«В Моулмейне в Нижней Бирме [для читателей, живу­щих в метрополии, этот таинственный город нуждается в пояснении] было очень много людей, которые меня ненави­дели, — и это был единственный раз в моей жизни, когда я был достаточно важной персоной, чтобы со мной такое слу­чилось. Я служил в этом городе в одном из полицейских подразделений » 21.

Эта «тропическая готика» стала возможна благодаря той необъятной власти, которую даровал метрополии вы­сокоразвитый капитализм, — власти настолько огром­ной, что ее можно было удерживать, так сказать, почти

* Здесь: живую картинку, или сцену из жизни (фр.). (Прим. пер.).


без усилий. Ничто так хорошо не иллюстрирует капита­лизм в феодально-аристократическом платье, как коло­ниальные военнослужащие, которые заметно отличались от военнослужащих метрополий, нередко даже в формаль­но-институциональном плане22. Так, в Европе была «Пер­вая Армия», набираемая посредством массового призыва из граждан метрополии, идеологически трактуемая как защитница Heimat, одетая в практичные, утилитарные ха­ки, вооруженная самым новейшим оружием, в мирное время запираемая в казармы, а в военное время занима­ющая позиции в окопах или под прикрытием тяжелой артиллерии. За пределами Европы была «Вторая Армия», набираемая (за исключением офицерского корпуса) на основе платного найма из местных религиозных или эт­нических меньшинств, идеологически трактуемая как внутренняя полицейская сила, одетая так, чтобы убивать в спальнях и бальных залах, вооруженная саблями и уста­ревшим оружием промышленного производства, в мир­ное время показываемая на парадах, а в военное время пересаживающаяся на лошадей. Если у прусского гене­рального штаба, ставшего учителем Европы в военном искусстве, на первом плане стояла анонимная солидар­ность профессионализированных армейских корпусов, баллистика, железные дороги, инженерное дело, страте­гическое планирование и т. п., то в колониальной армии превыше всего ценились слава, эполеты, личный героизм, поло и стилизованная под старину куртуазность ее офи­церов. (Она могла себе это позволить, потому что где-то рядом, на близлежащем фоне были Первая Армия и Воен­но-морской флот.) Этот менталитет сохранялся очень дол­го. В 1894 г. в Тонкине Лиоте писал:

«Quel dommage de n'être pas venu ici dix ans plus tôt! Quelles carrières à y fonder et à y mener. Il n'y a pas ici un de ces petits lieutenants, chefs de poste et de reconnaissance, qui ne développe en 6 mois plus d'initiative, de volonté, d'endurance, de personnalité, qu'un officier de France en toute sa carrière.» [«Как жаль, что я не оказался здесь на десять лет раньше! Какие карьеры здесь можно было начать и сделать! Среди этих неказистых лейтенантов, начальников постов и разведки нет ни одного, кто не проявил бы за шесть месяцев больше инициативы, воли, настойчивости, личного начала, чем офицер Франции за всю свою карьеру»]23.


В 1951 г. в Тонкине Жану де Латру де Тассиньи, «ко­торому были по душе офицеры, сочетавшие характер со «стилем», сразу же приглянулся лихой кавалерист [пол­ковник Де Кастри]. Его ярко-красный головной убор «спа­ги» и перевязь, величественный стек и сочетание непри­нужденных манер с герцогской наружностью делали его в Индокитае пятидесятых столь же неотразимым для женщин, каким он был в тридцатые годы для парижа­нок»24.

Еще одним поучительным свидетельством аристо­кратического или псевдоаристократического происхож­дения колониального расизма была типичная «солидар­ность между белыми», которая связывала колониальных правителей из разных национальных метрополий, какие бы внутренние противоречия и конфликты у них ни воз­никали. Своим любопытным надгосударственным ха­рактером эта солидарность неуловимо напоминает клас­совую солидарность европейских аристократий XIX в., опосредованную охотничьими домиками, курортами и бальными залами, а также то братство «офицеров и джен­тльменов», которое получило характерное для XX в. вы­ражение в Женевской конвенции, гарантировавшей при­вилегированное обращение с пленными вражескими офи­церами, в отличие от партизан и гражданских лиц.

Аргумент, намеченный выше в общих чертах, можно также развить далее, рассмотрев его со стороны колони­альных населений. Ибо, если оставить в стороне заявле­ния некоторых колониальных идеологов, бросается в глаза, сколь мало проявилась в антиколониальных движениях такая сомнительная вещь, как «перевернутый расизм». В этом вопросе язык легко может нас обмануть. Напри­мер, яванское слово londo (производное от слова «голлан­дец» или «нидерландец») в одном из значений относи­лось не только к «голландцам», но и к «белым» вообще. Однако само происхождение его показывает, что для яван­ских крестьян, которым вряд ли когда-либо приходи­лось сталкиваться с еще какими-то «белыми», кроме гол­ландцев, эти два значения в итоге просто частично сли­лись. Аналогичным образом, во французских колони­альных владениях слово «les blancs» означало правите­лей, чья французскость была неотделима от белизны их


кожи. Ни слово londo, ни слово blanc, насколько мне изве­стно, не утратили связи с кастой, но и не породили уни­зительных вторичных отличий25.

Напротив, дух антиколониального национализма — это дух пронзающей душу конституции Республики Та­гальского архипелага (1902), существовавшей недолгое время под руководством Макарио Сакая, в которой, по­мимо прочего, говорилось:

«Ни один тагал, родившийся на нашем Тагальском архи­пелаге, не будет никого возносить над остальными из-за его расы или цвета кожи: светлый, темный, богатый, бедный, обра­зованный и невежественный — все абсолютно равны и долж­ны быть в одном лообе [внутреннем духе]. Могут быть раз­личия в образовании, богатстве или внешности, но никогда — в неотъемлемой природе ( pagkatao) и способности служить общему делу»26.

Можно без труда найти аналогии и на другой стороне земного шара. Испаноязычные метисы-мексиканцы счи­тают своими предками не кастильских конкистадоров, а полузабытых ацтеков, майя, тольтеков и сапотеков. Уруг­вайские революционеры-патриоты, сами будучи креола­ми, взяли себе имя Тупака Амару, последнего великого коренного мятежника, восставшего против креольского гнета и погибшего в 1781 г. под неописуемыми пытками.

Возможно, покажется парадоксальным, что у всех этих привязанностей объекты «воображаемые»: анонимные и безликие братья-тагалы, истребленные племена, Матуш­ка-Русь или tanah air. Однако в этом отношении amor patriae ничем не отличается от других привязанностей, в которых всегда присутствует элемент аффективного во­ображения. (Поэтому рассматривать альбомы с фотосним­ками чужих свадеб в чем-то сродни ознакомлению с пла­ном висячих садов Вавилона, нарисованным археологом.) Чем для любящего является глаз, его собственный, обык­новенный глаз, с которым он родился, — тем же для пат­риота является язык, и при этом совершенно неважно, какой язык история сделала для него родным. Посредст­вом этого языка, с которым знакомишься младенцем на руках у матери, а расстаешься только в могиле, воссозда­ется прошлое, воображаются общности и грезится буду­щее.


АНГЕЛ ИСТОРИИ

Мы начали это небольшое исследование с упоминания недавних войн между Социалистической Республикой Вьетнам, Демократической Кампучией и Китайской На­родной Республикой; а потому под конец будет вполне уместно вернуться к этой точке отсчета. Может ли что-то из того, что до сих пор было сказано, помочь нам глуб­же понять эту вспышку военных действий?

В « Распаде Британии" Тома Нейрна приводятся цен­ные слова о связи британской политической системы с политическими системами остального современного мира:

«Одна лишь [британская система] представляла «медлен­ный рост в общепринятом его понимании, в отличие от дру­гих, которые были продуктом сознательного изобретения, основанного на теории». Явившись на сцену позже, эти дру­гие «попытались одним махом пожать плоды того опыта, который столетиями накапливало это государство, развивая свой конституционный строй»... Английский (а позднее бри­танский) опыт в силу его первенства продолжал стоять особ­няком. Более поздние буржуазные общества, будучи вторы­ми и войдя в мир, где уже успешно свершилась и широко распространила свое влияние английская революция, не могли повторить этот ранний этап развития. Их ученичество и под­ражание породили нечто, прямо отличающееся по своей су­ти: подлинно современную доктрину абстрактного, или «без­личного» государства, которое именно в силу его абстракт­ной природы можно было в дальнейшем ходе истории копи­ровать.

Можно, конечно, увидеть здесь обычную логику развития. Это был ранний образец того, чему впоследствии присвоили такие благородные титулы, как, например, «закон неравно­мерного и комбинированного развития». Действительные по­вторение и подражание — будь то в политической, экономи­ческой, социальной или технологической области — вряд ли теперь вообще возможны, ибо мир уже слишком сильно пре­образован копируемой первопричиной»1.


То, что Нейрн говорит о современном государстве, в не меньшей степени применимо и к двум понятиям-близне­цам, нынешними воплощениями которых стали три вы­шеупомянутых социалистических страны, вошедших в во­енное противостояние: это понятия революции и нацио­нализма. Наверное, проще простого забыть, что эта пара, как и «капитализм» и «марксизм», представляет собой изобретения, на которые невозможно заполучить патент. Они, образно говоря, прямо-таки ожидают пиратства. Из этих пиратств и только из них проистекает эта всем хо­рошо известная аномалия: общества наподобие Кубы, Ал­бании и Китая, которые, будучи революционно-социали­стическими, считают себя ушедшими далеко «вперед» та­ких обществ, как Франция, Швейцария и Соединенные Штаты, но вместе с тем, отличаясь низкой производитель­ностью труда, нищенским уровнем жизни и отсталыми технологиями, не менее определенно воспринимаются как «отсталые». (Отсюда меланхоличная мечта Чжоу Эньлая догнать к 2000 г. капиталистическую Британию.)

Мы уже ранее приводили справедливое замечание Хобс­баума, что «Французская революция была совершена и возглавлена не сложившейся партией или движением, в современном смысле слова, и не людьми, пытавшимися осуществить какую-то систематическую программу». И вместе с тем благодаря печатному капитализму фран­цузский опыт не просто оказался неискореним из чело­веческой памяти; он стал таким, что на нем можно было учиться. Из почти столетнего модульного теоретизиро­вания и практического экспериментирования родились большевики, совершившие первую успешную «сплани­рованную» революцию (пусть даже успех этот не стал бы возможен без предшествующих побед Гинденбурга при Танненберге и на Мазурских озерах) и попытавшиеся осуществить систематическую программу (пусть даже на практике им каждодневно приходилось импровизи­ровать). Кроме того, кажется очевидным, что без таких планов и программ в империи, едва вошедшей в эпоху промышленного капитализма, о революции не могло быть и речи. Модель большевистской революции оказала реша­ющее воздействие на все революции XX в., поскольку сделала их вообразимыми в обществах, даже еще более


отсталых, чем Россия. (Она, так сказать, открыла воз­можность прерывать историю в критической ситуации.) Искусные ранние эксперименты Мао Цзэдуна доказали применимость этой модели за пределами Европы. А ста­ло быть, можно увидеть своего рода кульминацию этого модульного процесса в случае Камбоджи, где в 1962 г. «рабочий класс» составлял во взрослом трудоспособном населении общей численностью 2,5 млн. человек менее 2,5%, а «капиталисты» — менее 0,5%2.

Подобным же образом и национализм с конца XVIII в. находился в процессе модульного перенесения и адапта­ции, приспосабливаясь к разным эпохам, политическим режимам, экономикам и социальным структурам. В итоге эта «воображаемая общность» проникла во все мысли­мые современные общества. Если для иллюстрации край­него модульного переноса «революции» можно привлечь пример современной Камбоджи, то для иллюстрации та­кого же переноса национализма, вероятно, справедливо будет взять в качестве примера Вьетнам, предприняв крат­кий экскурс в название этой нации.

В 1802 г. Зя Лонг на церемонии своей коронации по­желал назвать свое королевство «Нам Вьет» и послал гонцов, чтобы заручиться согласием Пекина. Маньчжур­ский Сын Неба настоял, однако, чтобы оно называлось «Вьет Нам». Причина этой инверсии такова: «Вьет Нам» (или по-китайски Юэнань) — буквально «к югу от Вьета (Юэ)» — обозначает королевство, завоеванное семнадцать веков назад династией Хань и охватывавшее, как приня­то считать, территории нынешних китайских провинций Гуаньдун и Гуаньси, а также долину Красной Реки. «Нам Вьет» Зя Лонга означал, в свою очередь, «Южный Вьет/ Юэ» и тем самым содержал в себе притязание на это древнее королевство. Как пишет Александр Вудсайд, «на­звание «Вьетнам», поскольку оно исходило от Пекина, в целом вряд ли ценилось столетие тому назад вьетнам­скими правителями так высоко, как сегодня. Будучи ис­кусственным обозначением, оно не получило широкого хождения ни среди китайцев, ни среди вьетнамцев. Ки­тайцы упорно цеплялись за оскорбительное танское на­звание «Аннам»... Со своей стороны, вьетнамский коро­левский двор в 1838—1839 гг. втайне придумал для своего


королевства еще одно название и на этот раз не стал брать на себя труд уведомить об этом китайцев. Новое назва­ние, Дай Нам («Великий Юг», или «Императорский Юг»), стало регулярно использоваться в документах двора и в официальных исторических компиляциях. Однако до наших дней оно не дожило»3. Это новое название инте­ресно в двух отношениях. Во-первых, оно не содержит в себе «вьет»-намского элемента. Во-вторых, его террито­риальная референция, по всей видимости, сугубо относи­тельна — это «юг» (Срединного царства)4.

То, что сегодня вьетнамец гордо защищает Вьет Нам, презрительно изобретенный маньчжурским императо­ром XIX в., заставляет нас вспомнить правило Ренана, что нации должны «многое забыть» [«oublié bien des choses»], но вместе с тем, что парадоксально, напоминает нам и о присущей национализму силе воображения.

Оглядываясь назад, на Вьетнам тридцатых или Кам­боджу шестидесятых, можно обнаружить, mutatis mutandis, много похожего: огромное неграмотное эксплуатируемое крестьянство, малочисленный рабочий класс, небольшие вкрапления буржуазии и крошечную, разобщенную ин­теллигенцию5. Ни один здравомыслящий аналитик, рас­сматривая объективно эти условия, не смог бы в то время предсказать, что там скоро произойдут революции и что они одержат сокрушительную победу. (Почти то же са­мое и по тем же самым причинам можно было бы ска­зать о Китае 1910 г.) Что в конце концов сделало эти ре­волюции возможными, так это «планирование револю­ции» и «воображение нации»6.

Политику полпотовского режима можно лишь в очень ограниченной степени приписать традиционной кхмер­ской культуре или жестокости, паранойе и мании вели­чия его лидеров. У кхмеров есть свои деспоты, страда­ющие манией величия; стараниями некоторых из них был воздвигнут Ангкор. Гораздо более важными явля­ются модели того, что революции вынуждены, могут, долж­ны или не должны делать, которые были взяты у Фран­ции, СССР, Китая и Вьетнама — и из всех книг, написан­ных о них по-французски7.

Почти то же можно сказать о национализме. Нынеш­ний национализм — наследник двух столетий истори-


ческих изменений. По всем причинам, которые я попы­тался коротко описать, наследие это поистине двулико, как Янус. Ибо в число наследодателей входят не только Сан-Мартин с Гарибальди, но и Уваров с Маколеем. Как мы увидели, «официальный национализм» с самого на­чала был осознанной политикой самозащиты, тесно свя­занной с консервацией имперско-династических интере­сов. Но едва лишь он вышел на «всеобщее обозрение», как стал таким же копируемым, как и прусские воен­ные реформы начала XIX в., причем копируемым той же разновидностью политических и социальных систем. Одной из устойчивых черт этого стиля национализма была и остается его официальность; иначе говоря, он ис­ходит от государства и служит, в первую очередь и преж­де всего, его интересам.

Таким образом, модель официального национализма становится актуальной прежде всего в тот момент, когда революционеры успешно берут государство под свой кон­троль и впервые получают возможность использовать го­сударственную мощь для воплощения в реальность сво­их видений. Эта актуальность еще более возрастает вслед­ствие того, что даже самые радикальные революционеры всегда в какой-то степени наследуют государство у по­верженного режима. Некоторые из элементов этого на­следия имеют символический характер, но не теряют от этого своей важности. Несмотря на смутные опасения Троцкого, столица СССР была возвращена в старую сто­лицу царского режима, Москву; и на протяжении более 65 лет вожди КПСС творили свою политику в Кремле, древней цитадели царизма — выбрав ее из всех возмож­ных мест на огромной территории этого социалистиче­ского государства. Аналогичным образом, столицей КНР стала бывшая столица Маньчжурской династии (тогда как Чан Кайши перенес ее в Нанкин), и вожди КПК засе­дают в Запретном городе, где раньше правили Сыны Неба. На самом деле, было очень мало социалистических ру­ководств (если вообще таковые были), которые не вос­пользовались шансом вскарабкаться на эти обветшалые теплые места. Кроме того, на менее очевидном уровне победившим революционерам достается в наследство «пе­реплетение проводов» старого государства: иногда функ-


ционеры и информаторы, но всегда — документация, до­сье, архивы, законы, финансовые ведомости, переписи, кар­ты, договоры, корреспонденция, меморандумы и т. д. По­добно сложной системе электропроводки, существующей во всяком крупном особняке, покинутом бежавшим пре­жним владельцем, государство только и ждет, когда рука нового хозяина повернет наконец выключатель и вернет ему его старое великолепное «я».

Поэтому не следует слишком уж удивляться, когда революционное руководство сознательно или неосознан­но начинает исполнять роль хозяина поместья. Здесь мы имеем в виду не просто самоидентификацию Джуга­швили с Иваном Грозным, открытое восхищение Мао ти­раном Цинь Ши-хуанди или возрождение Иосипом Броз Тито руританской* помпы и церемониальности8. «Офи­циальный национализм» проникает в стилистику после­революционного руководства гораздо более вкрадчиво. Я имею в виду, что такое руководство с необыкновенной легкостью усваивает мнимую национальность (national­nost) прежних династических монархов и династическо­го государства. В удивительном попятном движении ди­настические монархи, знать ничего не знавшие о «Ки­тае», «Югославии», «Вьетнаме» или «Камбодже», вдруг становятся националами (пусть даже не всегда «достой­ными»). Из этой аккомодации неизменно вытекает тот «государственный» макиавеллизм, который так характе­рен для послереволюционных режимов, в отличие от рево­люционных националистических движений. Чем более натурализуется древнее династическое государство, тем более способен его древний наряд укутать революци­онные плечи. Образ Ангкора короля Джайявармана VII, красующийся на флаге марксистской Демократической Кампучии (а также на флагах марионеточной респуб­лики Лон Нола и монархической Камбоджи Сианука), — это не ребус преклонения перед прошлым, а символ вла­сти9.

Я делаю особый акцент на руководстве, потому что не народ, а именно руководство наследует старые пульты

* Руритания — вымышленная страна из романов Э. Хоупа. (Прим. пер.).


управления и дворцы. Никто, как мне кажется, не пред­ставляет в своем воображении, будто широкие массы ки­тайского народа придают хоть какое-нибудь значение происходящему на колониальной границе между Кам­боджей и Вьетнамом. И вообще невероятно, чтобы сами кхмерские и вьетнамские крестьяне желали войн между своими народами или чтобы с ними кто-то по этому во­просу советовался. Это были в самом прямом смысле «канцлерские войны», в которых мобилизация массово­го национализма происходила в основном post factum и всегда на языке самозащиты. (Отсюда особенно низкий народный энтузиазм по этому поводу в Китае, где этот язык был менее всего правдоподобен, даже под светящей­ся неоновой вывеской «советского гегемонизма»10.)

При всем при том Китай, Вьетнам и Камбоджа ни­чуть не уникальны11. А потому у нас мало оснований на­деяться, что пример войн между социалистическими стра­нами, поданный ими, не найдет дальнейшего продолже­ния, или что воображаемое сообщество социалистической нации будет вскоре распродано по дешевке. Между тем, нельзя ничего сделать для сдерживания или предотвра­щения этих войн, пока мы не откажемся от таких фик­ций, как «марксисты по сути своей не националисты» или «национализм — патология современного разви­тия», — и не станем вместо этого медленно и терпеливо изучать реальный и воображаемый опыт прошлого.

Вальтер Беньямин писал об Ангеле Истории:

«Его лицо обращено в прошлое. Там, где мы воспринима­ем цепь событий, он видит одну сплошную катастрофу, кото­рая складывает в груду крушения, одно поверх другого, и бросает все это к его ногам. Ангел и рад бы остановиться, разбудить мертвых и воссоединить то, что было разбито. Но из Рая дует штормовой ветер; он бьет в его крылья с такой силой, что ангел уже не в состоянии их сложить. Этот ура­ган неумолимо несет его в будущее, к коему он обращен спи­ной, а тем временем груда обломков перед его глазами вы­растает высотой до неба. Этот ураган и есть то, что мы называем прогрессом»12.

Но Ангел бессмертен, а наши лица смотрят в лежа­щую впереди темноту.

 


10. ПЕРЕПИСЬ, КАРТА, МУЗЕЙ

В первом издании «Воображаемых сообществ" я пи­сал, что «в политике «строительства нации», проводи­мой новыми государствами, очень часто можно увидеть как подлинный, массовый националистический энтузи­азм, так и систематичное, даже по-макиавеллиански ци­ничное впрыскивание националистической идеологии через средства массовой информации, систему образова­ния, административные предписания и т. д.»1. Тогда я недальновидно полагал, что в колонизированных мирах Азии и Африки официальный национализм напрямую копировался с образца династических государств Евро­пы XIX в. Последующие размышления убедили меня, что эта точка зрения была опрометчивой и поверхностной и что непосредственную генеалогию национализма необ­ходимо искать в способах воображения, присущих коло­ниальному государству. На первый взгляд, этот вывод может показаться неожиданным, поскольку колониаль­ные государства, как правило, были анти-националистическими и часто даже воинственно отстаивали эту пози­цию. Однако если скинуть внешний покров колониаль­ных идеологий и колониальной политики и взглянуть на грамматику, в соответствии с которой они с середины XIX в. развертывались, то искомое родство решительно проясняется.

Мало что демонстрирует так зримо и рельефно эту грамматику, как три института власти, которые, хотя и были изобретены еще до середины XIX в., изменили, по мере вступления колонизированных зон в эпоху механи­ческого воспроизводства, свою форму и функцию. Этими институтами были перепись населения, карта и музей: все три глубоко повлияли на то, как колониальное госу­дарство созерцало в воображении свой доминион — при-


роду людей, которыми оно правило, географию своих вла­дений и легитимность своего происхождения. Анализи­руя в этой главе характер этой связи, я ограничу свое внимание Юго-Восточной Азией, поскольку полученные мною выводы предварительны, а мои претензии на серь­езные специальные познания ограничиваются только этим регионом. Вместе с тем, исследователи, испытываю­щие интерес к сравнительно-историческим изысканиям, найдут в Юго-Восточной Азии особые преимущества, ибо она включает территории, колонизированные почти все­ми «белыми» имперскими державами — Британией, Францией, Испанией, Португалией, Нидерландами и Со­единенными Штатами, — а также неколонизированный Сиам. Читатели, знающие другие районы Азии и Афри­ки лучше меня, смогут судить, выдерживает ли мой аргу­мент проверку на более широкой исторической и геогра­фической сцене.

Перепись

В двух недавно опубликованных полезных статьях со­циолог Чарлз Хиршман приступил к исследованию menta­lités британских колониальных чиновников, переписы­вавших население во владениях Стрейтс-Сетлментс и в полуостровной Малайе, а также их преемников, занимав­шихся тем же самым в независимом составном госу­дарстве Малайзия2. Факсимильные образцы «категорий идентичности», собранные Хиршманом из переписей, по­очередно проводившихся с конца XIX в. вплоть до недав­него времени, показывают необыкновенно быстрый и с виду произвольный ряд изменений, в котором эти кате­гории постоянно соединяются воедино, распадаются на части, заново комбинируются, смешиваются друг с дру­гом и перегруппируются (притом, что политически вли­ятельные категории идентичности непременно оказыва­ются во главе списка). Из этих переписей он делает два основных вывода. Во-первых, пока продолжался колони­альный период, категории переписей становились все более наглядно и исключающе расовыми3. Религиозная


идентичность, в свою очередь, постепенно утрачивала роль первоочередной учетной классификации. Категория «ин­дусы» после первой переписи 1871 г., в которой она фи­гурировала в одном ряду с «клингами» и «бенгальца­ми», исчезла. Категория «парсы» до переписи 1901 г., где она впервые появилась — сведенная воедино с «бенгаль­цами», «бирманцами» и «тамилами», — подводилась под более широкую категорию «тамилы и другие туземцы Индии». Второй вывод Хиршмана состоит в том, что в целом после обретения независимости крупные расовые категории сохранились и даже обогатились, однако те­перь были по-новому определены и классифицированы как «малайзийцы», «китайцы», «индийцы» и «другие». Тем не менее, аномалии продолжали возникать вплоть до 80-х годов нашего века. В переписи 1980 г. «сикхи» в очередной раз нервно обнаружили себя как псевдоэтни­ческую подкатегорию — рядом с «малаяли» и «телугу», «пакистанцами» и «бангладешцами», «шриланкийски­ми тамилами» и «иными шриланкийцами» — под об­щей рубрикой «индийцы».

Между тем, замечательные факсимильные образцы Хиршмана зовут нас пойти дальше и выйти за рамки его ближайших аналитических интересов. Возьмем для при­мера перепись населения Федерации малайских штатов 1911 г., где под рубрикой «малайское население (по расе)» приводится следующий список: «малайцы», «яванцы», «сакай», «банджары», «бойянцы», «мандайлинг» (sic), «кринчи» (sic), «джамби», «ачинцы», «буги» и «другие». Из этих «групп» все кроме (большинства) «малайцев» и «сакай» происходят с островов Суматра, Ява, Южный Бор­нео и Сулавеси, входивших в состав гигантской соседней колонии — Нидерландской Ост-Индии. Однако это внеш­нее по отношению к Федерации малайских штатов про­исхождение не получает признания у составителей пере­писи, которые, конструируя своих «малайцев», настой­чиво уперлись глазами в границы собственной колонии. (Не нужно и говорить, что по ту сторону моря голланд­ские изготовители переписей конструировали другой во­ображаемый образ «малайцев» — образ незначительной этнической группы, стоящей в одном ряду с «ачинцами»,



2019-05-23 247 Обсуждений (0)
ВООБРАЖАЕМЫЕ СООБЩЕСТВА 12 страница 0.00 из 5.00 0 оценок









Обсуждение в статье: ВООБРАЖАЕМЫЕ СООБЩЕСТВА 12 страница

Обсуждений еще не было, будьте первым... ↓↓↓

Отправить сообщение

Популярное:
Как построить свою речь (словесное оформление): При подготовке публичного выступления перед оратором возникает вопрос, как лучше словесно оформить свою...
Почему двоичная система счисления так распространена?: Каждая цифра должна быть как-то представлена на физическом носителе...
Личность ребенка как объект и субъект в образовательной технологии: В настоящее время в России идет становление новой системы образования, ориентированного на вхождение...
Организация как механизм и форма жизни коллектива: Организация не сможет достичь поставленных целей без соответствующей внутренней...



©2015-2024 megaobuchalka.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. (247)

Почему 1285321 студент выбрали МегаОбучалку...

Система поиска информации

Мобильная версия сайта

Удобная навигация

Нет шокирующей рекламы



(0.018 сек.)