Мегаобучалка Главная | О нас | Обратная связь


Глава III. Воспоминания детство



2019-12-29 216 Обсуждений (0)
Глава III. Воспоминания детство 0.00 из 5.00 0 оценок




 

Детство. И горестным, можно сказать, трагичным, и увлекательным, как сказка, и задумчивым, как грустная песня, было мое детство. Тот, кто прочитал роман "Униженные", знаком с маленькой девочкой по имени Емеш. Детство Емеш - это мое детство, Конечно, в соответствии с законами литературного творчества оно представлено в несколько измененном, обобщенном виде. Но нет здесь выдуманных деталей, все взято из жизни, из пережитого мной. И все же это не копия, не слепок, полностью совпадающий с моим детством. Перенеси я на бумагу все выпавшее на мою долю, ничего не меняя - не получилось бы, во-первых, художественное произведение. Во-вторых, нашлись бы люди, которые взялись бы утверждать, что так в жизни не бывает.

В общем "Униженные" - автобиографический роман. В основе истории семьи Байгильды лежит судьба нашей семьи. В то же время "униженные", повторюсь, не слепки с членов одной лишь нашей семьи, а обобщенные образы, хотя оказалось, что я, обрисовывая главных героев романа, наделяла их чертами людей из своего семейного окружения.

Откровенно говоря, я не люблю вспоминать свое детство. Кому хочется, пусть и мысленно, вернуться из света во тьму?! Однако первые тропы долгого пройденного пути, начало отшумевших лет - они ведь там, в детстве. Более того, оно все еще оказывает влияние на выбор предстоящих дорог, на грядущие годы. А коли так, возможно ли, собираясь рассказать о своем жизненном и творческом пути, не вспоминать о детстве? Конечно, нет.

Встарь у башкирского народа было хорошее правило: каждому уважающему себя человеку надлежало помнить своих предков до седьмого колена. То есть знать, кем, какими людьми были деды-прадеды, знать их имена, род занятий, обычаи, взгляды на жизнь и окружающий мир; передавать их мужество, честность, прямоту, все доброе, сделанное ими для народа, от поколения к поколению; подрастающее поколение должно было впитывать в себя все лучшее из оставленного ему наследия. Интересно: никто не помнит что-либо отрицательное о своих предках, вспоминают лишь их положительные стороны. Значит, плохих предков не было. Если в хорошем роду появлялся дурной человек, не только родственники - весь аул осуждал его.

Обвинят меня, наверно, скажут:

У хорошего отца сынок дурной.

Надо думать, песню эту сложил человек, чувствовавший, что ведет себя предосудительно.

Я сама, к сожалению, не отношусь к людям, знающим своих предков до седьмого колена. И мой отец с матерью не входили в их число. Наши предки, в особенности по отцовской линии, умирали очень рано. Их дети не то что дедов - родителей едва помнили. Вот сейчас, в условиях, созданных советской властью, продолжительность жизни и в нашем роду выросла. Мы, пятеро рано осиротевших детей, уже прожили вдвое дольше, чем наши родители. Даже я, самая младшая, обогнала их в возрасте.

Я, поскольку не помню предков до седьмого колена, рассказ о себе должна, думаю, начать с отца с матерью. В том, кем, каким становится ребенок, в огромной мере сказывается влияние родителей. А раз так, рассказать о себе, не рассказав прежде о них, тоже невозможно.

Я пришла в этот мир 15 января 1908 года в Бурзян - Кипчакской волости Орского уезда Оренбургской губернии, по нынешнему административному делению - в деревне Туембет Кугарчинского района Республики Башкортостан, шестым ребенком в бедной, безземельной семье. Сами жители деревни, где я родилась, именуют ее еще и по-другому: Байыулы либо Байыу - ландары - Сыновья Байы.

Моя мать Фагиля приходится дочерью слепому "старику Гумеру", проживавшему в ауле Сапык Второй Кара-Кипчакской волости той же бывшей Оренбургской губернии. (В былые времена слово "старик" не соответствовало сегодняшним представлениям, стариком могли считать и сорокалетнего, скажем, человека.) Маму смолоду мучили боли в суставах. Когда мне было около двух лет, мама приняла предложение знахарки сделать ей кровопускание. Почему-то в ходе этой операции ее парализовало. Пролежав в таком состоянии восемнадцать месяцев, летом 1911 года она умерла. Мне тогда было, значит, около трех с половиной лет.

Я маму не помню. Фельдшерица, сделавшая мне прививку против оспы, и отец, взявший меня при этом на колени, его лицо, его одежда до сих пор стоят перед моим мысленным взором. А ведь мама в те дни была еще жива. Как мне потом рассказывали, она лежала неподвижно в углу на тюфяке, в ее глазах блестели слезы. Прививку мне сделали по ее настоянию. "Младшая дочка ни краснухой, ни оспой не переболела. Если заболеет после моей смерти, кто о ней позаботится? Отец, пусть ей сделают прививку у меня на глазах", - просила она. Несмотря на свое тяжелое состояние, она тревожилась обо мне. Мама моя умерла в возрасте чуть более тридцати лет.

У моего отца, Абдуллы Тухватулловича Биишева, не только земли, но и близкой родни рядом не было. У читателя, возможно, возникнет вопрос:

Как так? Ведь в те времена башкирам не было присуще безземелье.

Могу в связи с этим рассказать историю, услышанную от отца.

Когда-то давно, до того, как общинные земли поделили, башкиры, обитавшие в долине Туксурана, отъезжали летовать к красивой, полноводной реке Большой Ик, протекающей по территориям нынешних Кугарчинского и Зианчуринского районов. Поэтому, что ли, при разделе земли часть наделов землемеры нарезали им у берегов Ика, часть - в долине Туксурана. Затем одно родовое подразделение аула Кулумбет - аймак, носивший название Байыулы, продав свои наделы у Туксурана, переселилось в долину Ика, где прежде только летовало, и укоренилось тут, основало новый аул. По имени старейшины аймака назвали его Туембетом.

Много лет спустя дед моего отца "старик" Иргале, надумав повидаться с сородичами, прикочевал со всем своим семейством и скотом в Туембет. И очень понравилась ему, прибывшему из голой степи, здешняя природа. Прекрасные заливные луга, богатые цветущим разнотравьем и дикой ягодой, роскошные сенокосные угодья, тучный чернозем хлебородных нив, река с водившимися в ней в изобилии хариусом и форелью, места, удобные для летних стоянок.

Осяду и я в долине Ика, буду жить в этом краю, - решил он.

Много лет спустя дед моего отца "старик" Иргале, надумав повидаться с сородичами, прикочевал со всем своим семейством и скотом в Туембет. И очень понравилась ему, прибывшему из голой степи, здешняя природа. Прекрасные заливные луга, богатые цветущим разнотравьем и дикой ягодой, роскошные сенокосные угодья, тучный чернозем хлебородных нив, река с водившимися в ней в изобилии хариусом и форелью, места, удобные для летних стоянок.

Осяду и я в долине Ика, буду жить в этом краю, - решил он.

Вся земля тут поделена подушно, тебе ничего не достанется, - предупредили его туем - бетцы.

Ладно, на миру, говорят, и воробей не пропадет, как-нибудь проживем, - сказал Иргале.

Однако ошибся мой прадед. Жизнь без своей земли - проклятая жизнь - подсекла и его, и его потомков. И сам он, и сын его Тухватулла быстро покинули этот мир. Сохранился на аульном кладбище серый камень, со временем, наполовину ушедший в землю. Кто-то, ковыряя ножом, вывел на этом необтесанном, неотшлифованном камне имена семи предков "старика" Иргале. Если внимательно всмотреться, их можно прочитать и сейчас.

Отец мой в двенадцатилетнем возрасте остался круглым сиротой. У него были пятнадцатилетняя сестра Бибигайша и десятилетний братишка Валиулла. Тот, кому запомнился образ Гюльгайши из романа "Униженные", знаком и с моей тетей Бибигайшой. Ее жизнь представлена в романе почти без изменений. Бибигайша-инэй с ее мужем "ценой в осьмушку чая" на моей памяти были еще живы. Жили они на окраине аула Зиряклы нынешнего Зианчуринского района в плетневой избе. Избу можно было бы назвать совершенно пустой, если б не обитала в ней гурьба вечно голодных детишек. Тем не менее Бибигайша - инэй была вполне довольна и своим молчаливым, работящим, добросердечным, смирным мужем, и жизнью в плетневой избе, - запомнилась мне она жизнерадостной, приветливой, неунывающей. Бибигайша-инэй и ее "бабай" умерли, кажется, от голода в 1921 году.

После того как сестра вышла замуж за этого самого "бабая", мой отец, взяв с собой братишку, ушел из Туембета, отправился странствовать из аула в аул, из города в город. Судя по рассказам знавших его людей, оказался он весьма сметливым и трудолюбивым парнишкой, не было дела, которым он не смог бы овладеть. И сапоги научился тачать, и печи выкладывать, и скот пасти, и на жатве никому в ловкости не уступал. Поработав летом ради пропитания у разных людей, на зиму устраивался при каком-нибудь медресе. За услуги, оказываемые богатым шакирдам, - например, он кипятил для них чай, держал наготове самовар, - его подкармливали и разрешали ночевать в медресе. В конце концов он как-то проявил способность к овладению знаниями. В Оренбурге тогда был фонд Гани-бая, созданный для вспомоществования сиротам, желающим учиться. За счет этого фонда отца сначала приняли в джадитскую - светской направленности - школу в Ново-Чебеньках (это селение называют и Яманбулаком, там родился поэт Булат Ишемгул). Затем за счет того же фонда отец поступил учиться в знаменитое медресе "Хусаиния" и окончил его.

Как известно, татарская национальная буржуазия в пору становления торгово - финансового капитализма стала испытывать нужду в грамотных счетных работниках. Существовавшие тогда религиозно-схоластические учебные заведения не могли обеспечить ее потребности. На этой почве зародилось джадитское рефооматорское движение, усилилось внимание к системе образования со стороны буржуазии. В Оренбурге самые видные богатеи - миллионеры Хусаиновы открыли медресе, чтобы выпускать из него молодежь с нужным им уровнем образованности и ума - разума. Мой отец попал в число "облагодетельствованных" ими людей.

А его младший брат, Валиулла Тухватуллович Биишев, тем временем превратился в зимагора, иначе сказать - бродягу и куда-то пропал. Остались в моей памяти горестные рассказы отца о том, как неоднократно он обыскивал Оренбург, Верхнеуральск, Златоуст, чтобы напасть на след брата. И однажды нашел его в Златоусте. Но Валиулла, привыкший бродяжничать, опять сбежал куда-то и как в воду канул.

Окончив передовое для своего времени учебное заведение, отец обосновался в Туембете, усердно занялся обучением детей. Открыл свое медресе, по существу - светскую школу. Как человека образованного его стали называть и хальфой, учителем, и муллой. На возвышенности около Туембета есть место, именуемое Косогором муллы. В этом месте отец ежегодно на небольшом арендованном участке земли сеял просо.

Уже в самом начале педагогической деятельности он столкнулся с сильным противодействием со стороны окрестных невежественных мулл и баев. По наущению мракобесов религиозные фанаты даже устраивали нападения на его медресе. Разбивали окна, портили классную доску, рвали и растаптывали книги, по которым дети учились писать, читать и считать, короче, уничтожали все, что способствовало светскому обучению. Однако учитель упорно стоял на своем. Отремонтировав медресе с помощью учеников, заново застеклив окна, выложив печь, если она была разрушена, приведя в порядок учебные пособия, опять приступал к занятиям с детьми.

Джадитское движение было по-своему прогрессивным явлением, поэтому разгорелась борьба между сторонниками новых и старых взглядов на обучение. В те годы в Оренбурге была издана книга "Гани-бай", в которой собраны письма мецената учителям, окончившим медресе "Хусаиния". В письмах отразилась эта борьба. Одно из них адресовано моему отцу. Автор письма призывает его отказаться от борьбы. По сути дела, увещевания Гани-бая сводятся к формуле: если тебя ударили по правой щеке, подставь левую.

Судя по этой книге, старания моего отца на ниве народного просвещения превысили желательный для Гани-бая уровень. Гани-баю обычно нравилось выкрикивать слова "культура", "знания", выставлять себя перед народом просветителем, но когда борьба приобрела резкий характер, - в стране назревали революционные события, - он, верный своему классу, принял сторону черной реакции. Баи и муллы старались теперь задушить в зародыше стремление простого народа к свету, знаниям, возложить вину за организованные ими самими эксцессы с больной головы на здоровую. Миллионера Гани-бая начали пугать чрезмерная, на его взгляд, тяга народа к знаниям и рвение учителей в их просветительской работе.

Давление со стороны реакционеров на школу в Туембете все более ужесточалось. В один из периодов разгула черной реакции нападки и доносы на моего отца достигли кульминационной точки. Его притянули к суду, обвинив в возбуждении антирелигиозных и антиправительственных настроений, в воспитании детей в направленном против веры и царя духе. Суд постановил конфисковать все его имущество, а самого в течение 24 часов выдворить с территории Бурзян-Кипчакской волости. Таким образом, следующим, после смерти мамы, летом отец, лишенный всего достояния, включая и единственную лошадь, вынужден был, взяв с собой лишь нас, детей, покинуть и наш аул, и волость.

С 1912 года мы жили в ауле Исем Второй Кара-Кипчакской волости. До меня доходят вести, что Янтуря-агай, первым протянувший нам руку помощи, еще жив. Он разрешил нам пожить в его лачуге (летней кухне). Храню в душе бесконечную благодарность этому небольшого роста, немногословному, неутомимому, как муравей, человеку и в особенности удивительно щедрой, приветливой его жене, Шагиде-енгэ. Она была ласкова с нами, девочками-сиротами, расчесывала и заплетала наши густые черные волосы, стирала и чинила нашу одежонку.

Мир и вправду не без добрых людей. Многие помогали нам подняться на ноги, прослышав о нашем бедственном положении, из-за Оренбурга, из долины Туксурана приехали какие-то родичи отца, помогли ему построить избу, уехали, оставив нам лошадь, корову, мелкий скот на расплод и по смене одежды. Я, конечно, помню это смутно, мне тогда было четыре с чем-то года.

Исем расположен на берегу Большого Ика, на красивой луговине, в богатом ягодниками месте. В этом небольшом, но крепеньком ауле в 30-40 дворов и продолжилось мое детство.

В Исеме у нас появилась мачеха, Хылубика, дочь плотника Рамазана, родом так же, как и наша покойная мама, из Сапыка, очень работящая и по аульным меркам элегантная женщина. До того, как отец женился на ней, она уже несколько раз побывала замужем. Живя в стряпухах у переехавшей из Оренбурга в Сапык купчихи, набралась бойкости и сноровки в работе, научилась разговаривать по-татарски и по-русски. Ни в стряпне, ни в шитье, ни в вязанье ни одна другая женщина в ауле не могла превзойти ее. Осталось в памяти, что шила она исемским женщинам платья с буфами и шлейфами по тогдашней моде оренбургских купчих. Когда по обычаю несколько приречных аулов устраивали весной праздник Карга - туй (Воронья каша), не было на этом празднике женщин нарядней исемских.

Мне чрезвычайно нравилась ловкость мачехи в любом деле, это вызывало желание попробовать поработать так же красиво, как она. Доила ли она корову, просеивала муку или месила тесто - каждое ее движение, казалось, было подчинено какому-то присущему только ей ритму, какой-то беззвучной мелодии. А когда она шила, напевая под стрекот швейной машинки, я превращалась в одно сплошное ухо, старалась ничего не упустить в песне, перенять ее. Если мачеха пела нежную или печальную песню, я терялась, не могла понять, откуда в этой напористой, злой женщине берутся нежность и печаль.

Мачеха была сурова с нами. Сама она ни разу не рожала, не вскармливала младенца грудью, наверно, поэтому не знала, что такое сострадание, жалость к ребенку. И все-таки я до сих пор храню в душе уважение к ней - за то, что с малых лет воспитывала в нас любовь к труду. Если б я не росла рядом с человеком, наделенным таким мастерством и поэтическим отношением к труду, много потеряла бы в своем духовном развитии.

После смерти нашего отца мачеха снова вышла замуж в Мурадыме, по соседству с которым расположены знаменитые ныне пещеры. Она и сейчас, когда пишу эти строки, живет там. Однажды, уже после Великой Отечественной войны, она вдруг отыскала меня в Уфе. Появление этой женщины, оставшейся вместе с моим детством далеко-далеко, в затуманенной, казалось, тысячей минувших лет памяти, вызвало у меня странное чувство, будто я вижу сон наяву. Долго стояла не в состоянии поверить, что встреча эта - реальное событие.

В душе всколыхнулось все былое, пережитое.

Из-за суровости мачехи дома и отчуждения меня сверстниками, когда выходила на улицу ("ты - пришлая, безземельная"), я жила в грустном, замкнутом во мне самой мире. Мне порой казалось, что все люди на свете - плохие, все находят удовольствие в том, что могут кого-нибудь обидеть, оскорбить, унизить, и мне не остается ничего другого, кроме как замкнуться в себе. Мне даже хотелось очутиться где-то за дремучими лесами, куда не ступала нога человека, или, как в сказке "Лети, лети, моя арба", улететь за семь морей. Или же придумать средство, которое превратит всех людей в хороших, добрых. Размечтавшись об этом, я подолгу не засыпала по ночам, строила планы облагораживания человечества. "О Аллах, почему ты не сотворил людей такими, чтобы и невысказанные мысли, желания, намерения каждого становились известными всем? Тогда не было бы на свете недобрых людей, никто не посмел бы замыслить плохое против других", - примерно так думала я, ломая голову над переустройством созданного Аллахом миропорядка, и, испугавшись, что впадаю в грех, оказывалась во власти еще более тягостных мыслей и чувств. В детстве я верила в существование и Бога, и всяких джиннов, поэтому частенько мучили меня страшные сны. Никто, кроме меня самой, об этом не знал, я была тогда, можно сказать, немой.

В то же время в Исеме произошло и мое первое знакомство с народными песнями, сказками и легендами. Оставили в моем сердце неизгладимый след, заложили поэтические чувства такие люди, как улыбчивая, великодушная Зубара-енгэ с ее неистощимым, хоть всю ночь слушай, запасом сказок и легенд, словоохотливая любительница чаепитий Сафура-инэй и останавливавшиеся весной на отдых возле аула сплавщики леса, среди которых непременно были искусные певцы и кураисты. Зубара-енгэ с начала до конца пересказывала в стихотворной форме легенду "Кузкурпес и Маянхылу" (в наших местах героя легенды называли именно Кузкурпесом, а не Кузый-курпесом, как принято сейчас в литературе). Зубара-енгэ представлялась мне неисчерпаемым родником народной речи и фольклора. Когда научилась читать-писать, я решила записать услышанные от нее сказки, но где было сироте взять столько бумаги, чтобы записать все? Не получилось. Записанные сказки потом потеряла, остальные со временем стерлись в памяти. После войны, когда работала в редакции газеты "Совет Башкортостаны", я поехала в командировку в родной район и заехала в Исем с намерением записать легенду "Кузкурпес и Маянхылу" со слов Зубары-енгэ. Но мне сказали, что во время войны все ее дети перемерли и сама она, уйдя просить подаяния куда-то в степную сторону, умерла там.

Я не нашла в Исеме ни своей избы, ни места, где она стояла. Вертлявая, как избалованная девица, красавица-река подмыла это место, и то ли она унесла избу, то ли соседи разобрали ее на дрова - ни на что другое она уже не годилась.

Порадовала меня поездка в Исем только вот чем: повидалась с человеком, который в 1912 году первым протянул руку помощи нашей семье, изгнанной из Туембета. Янтуря-агай был по-прежнему немногословен, характером спокоен и трудился по мере сил. А согревшая наши озябшие души Шагида-енгэ покинула этот мир. Ее место заняла другая, такая же добросердечная женщина.

В моей памяти наш отец все время прихварывал. "Тем летом, когда нанялся работать на сплаве леса по Большому Ику и Сакмаре и дошел с ним до Оренбурга, я решил задержаться в городе, поработать еще и на лесопильном заводе, - рассказывал он. - В декабре, возвращаясь домой в плохоньком бешмете, на ногах - сапоги, простудил легкие. С тех пор не могу поправиться".

Несмотря на болезнь, он был очень деятелен, - неспокойная, как говорится, душа. В избе хоть шаром покати, в одном отец себе не отказывал: выписывал выходившие тогда на татарском языке прогрессивные газеты, журналы, книги. Каждый день у нас собирались люди, и отец читал им газеты вслух. Наверно, было это во время первой мировой войны, потому что речь шла чаще всего о войне. Я внимательно вслушивалась в разговоры взрослых. Некоторые их слова были для меня новы и загадочны, тем и нравились, а некоторые - даже отдельные их звуки - вызывали неприязнь. (Позже, когда я училась в техникуме в Оренбурге, меня раздражал звук "з". Оттого, что наш завуч, артист Альмышев, произносил этот звук врастяжку: з-з-з - будто оса зудела. Я не любила ос из-за их надоедливости, и меня огорчало то обстоятельство, что мое имя начинается с буквы "3").

При чтении отцом газет вслух и его разговорах с пришедшими к нам людьми мне запомнились слова "Турция", "Австро-Венгрия", "Балканы", "Варшава", "Петербург", значения которых я не совсем понимала. Запомнилось также сказанное отцом в сердцах: "Дождется этот царь!." - "Да будет так! Скорей бы уж полетел злодей вверх тормашками!" - отозвался кто-то.

Насколько я теперь понимаю, отец жил тогда под надзором полиции. Однажды к нашим воротам подъехали на тройке вооруженные люди. Мачеха, увидев их в окно, испуганно вскрикнула:

Уй, стражники!

Отец торкнулся туда-сюда, не зная, что делать. Между тем в избу вошли трое в мундирах с блестящими пуговицами. Покрикивая на отца на непонятном мне языке, вывели его из избы и увезли с собой. Наше перепуганное семейство ударилось в слезы. Через сколько - то, не помню точно, дней отец вернулся домой. Рассерженный, взъерошенный. Сказал мачехе за чаем возбужденно:

Опять донос! Но им, невеждам, не ухватить меня!

Должно быть, уже после Октябрьской революции отец радостно сообщил нам:

Вернемся в свой аул, дети! Отныне не будете жить без своей земли и воды!

Он съездил в Туембет. Помню, рассказывал, смеясь, за чаем:

Въезжаю на улицу Байыулы, а навстречу - верховой в папахе с красной лентой наискосок. Скачет, пуляя из нагана налево-направо. Присмотрелся я - ба, Абдельхак, мой бывший усердный ученик! Обрадовался он, узнав меня: "Здравствуй, хальфа-агай! Вернулся? Правильно сделал! Теперь - свобода! Только скажи - я всех толстопузых, обидевших тебя, несправедливо выгнав из аула, перестреляю!" - "Брось, Абдельхак, - говорю ему, - нельзя так. Ни в кого не стреляй и себя береги. Ты пока что здесь один, а их много, могут тебя самого погубить". - "Ладно, хальфа-агай, раз ты не велишь, не буду стрелять, пускай поживут", - сказал он и поскакал в сторону села Троицкого. Оказывается, он вернулся с войны большевиком, в Троицком стоял его отряд.

Спустя какое-то время отец обронил с горечью.

Сказал ведь я ему: будь осторожен. А он молодой, не понимал еще, насколько коварны баи. Вооруженный байский отряд внезапно напал на немногочисленный отряд красных в Троицком, и Абдельхака, говорят, там убили. Если это так, жаль, храбрый парень погиб.

Летом 1919 года отец съездил в волостной центр, там его утвердили учителем Туембетской школы. Он нарадоваться не мог - казалось, осуществилась его мечта учительствовать, вернувшись в родной аул. Но растянувшаяся на много лет легочная болезнь уложила его в постель, вскоре оборвала и саму жизнь.

Вернуться в Туембет мы не успели.

Я не помню, чтобы отец специально приобщал меня к грамоте. Но уже в малолетстве я умела читать. Наверно, научилась, наблюдая, как учились старшие. Зимними вечерами отец с особым пристрастием занимался с моим старшим братом, обращаясь с ним при этом довольно круто.

Наша изба была разделена на две части. Не занавеской, как в иных избах, а дощатой перегородкой. Вот отец в большой комнате преподает моему старшему брату арабскую грамматику. Брат, побаиваясь его, дрожащим голосом произносит чужеземные слова. Я сижу за перегородкой, но мне все слышно. Арабские слова мне непонятны, кажутся бессмысленными, в то же время забавными. Мне хочется засмеяться, однако я и пикнуть не смею. У отца характер горячий. Он, если брат не выучил заданный прежде урок, может и трепку ему задать. Рассердится, так и мне перепадет.

Запомнился смешной случай, закончившийся для меня наказанием. Брат спрягает арабский глагол "ударить":

Зараба, зараба, зарабу, зарабна.

Я еле сдерживаю смех. Брат переводит смысл глагола на родной язык:

Зараба - ударил один мужчина, зараба - ударили двое мужчин, зарабу - ударили много мужчин, зарабна - ударила одна женщина.

Тут я не выдержала, прыснула, засмеялась. Отец был туговат на ухо, но услышал мой смех. Вылетел в малую комнату, где я сидела.

Ах, шайтанова дочь! Что смешного ты нашла?

И, подгоняя прутиком-указкой, выставил меня во двор, чтобы не мешала вести урок. Потому-то арабский глагол и врезался мне в память так, словно я сама его спрягала.

"Лейла и Меджнун", "Тахир и Зухра", "Юсуф и Зулейха", "Тысяча и одна ночь" - эти и некоторые другие книги из отцовского собрания я прочитала, когда была еще совсем маленькой. Стихи великого татарского поэта Габдуллы Тукая, в особенности его воспоминания о детстве, видимо, оттого, что и сама росла сиротой, я читала со слезами на глазах. Попадались мне в руки и пустячные книжки, купленные братом у коробейника. Были у нас также Коран и толкования к нему (в переводе на татарский язык). Толкования содержали в себе разные нравоучительные истории, участники которых - озорные шайтаны, искушавшие и обводившие вокруг пальца пророков, святых, падишахов, производили на меня большее впечатление, нежели благочестивые персонажи. Эти религиозные сказки удивляли меня, вызывали вопрос, почему Аллах не создал "благочестивых" безупречными, не поддающимися искушениям и порче.

Отец частенько писал что-то гусиным пером на разлинованной бумаге и, сложив исписанный листок вчетверо, прятал его среди газет и книг. Мне хотелось прочитать, что там написано, но я не осмеливалась сделать это. Отца я боялась и не любила его. Когда он умер, старшие сестры, видя, что я не плачу, удивленно выговаривали мне:

Глядите-ка, эта бесстыдница не плачет! Ты же стала теперь круглой сиротой!

He любила я отца потому, что не защищал своих детей ни от злой мачехи, ни от обидчиков, называвших нас пришлыми, безземельными. А понять, что он был не в силах защитить, и простить его у меня, видно, ума не хватало. Равно и для того, чтобы подумать, как я буду жить без отца.

Полагаю, отец очень сильно, в степени поклонения, любил нашу маму, жалел ее и как отчужденную от своего аула молодушку, и как женщину с безупречно чистым сердцем, даже на смертном одре беспокоившуюся не о себе, а обо мне. За это я отца уважала. И после его смерти мне казалось, что он рядом со мной, шепотом делилась с ним своими печалями. А пока был жив, ревновала его к мачехе, приходила в голову жестокая мысль: "Раз мама умерла, пусть бы и он умер".

ШКОЛА

Казалось нам - весна пришла навечно, И все вокруг так радостно цвело.

Ах, время, почему ты быстротечно?

Цветенье это было да прошло!

Мектеп, школа. Это слово пришло в наш аул осенью 1919 года. Многие поначалу не могли произносить его правильно. Кто по-прежнему вместо "мектеп" говорил "медресе", кто искаженно - "мептек". В ауле шли такие разговоры:

И у нас, выходит, откроется мептек. Учителем назначили нашего Габидуллу (то есть моего старшего брата. - 3. Б.) От него будто бы слышали: девчонок, говорит, буду учить вместе с мальчишками. Теперь, говорит, времена свободы, мужчины и женщины равны, раз так, и учиться должны вместе.

Ата-а - ак! - удивленно восклицали одни. - Девчонкам-то на что учеба нужна?

Как бы этот мептек не перепортил детей, - тревожились другие.

У нас в Исеме, как и среди всей башкирской бедноты, дикие стороны ислама, ущемляющие женщин, не укоренились. Девушки до замужества могли не носить на голове платок. Дети, не разбираясь, кто из них мальчик, кто девочка, росли в совместных играх. Должно быть, поэтому и совместное обучение резких возражений не вызвало.

Свобода ведь. Раз пришло такое время, пускай повольничают, - говорили иные родители и далее этого не шли.

Как только начались занятия в школе, я тоже пошла учиться. Никто меня к этому не принуждал, сама так решила.

Нет, эта холодная, неуютная школа мне не по душе. Поэтому я начала отлынивать от учебы. Похожу несколько дней на уроки и перестану, похожу опять и опять перестану. В конце концов вовсе перестала ходить.

У сиротской жизни есть одна хорошая сторона. Это - свобода. Ты вольна хоть жить, хоть умереть. С малых лет ты сама решаешь свои проблемы. Никто тебя не защищает, но и не стоит над душой, требуя поступать так или этак. Мне никто не сказал: "Почему в школу не ходишь? Иди, учись!"

По-настоящему я поступила учиться в школу в 1920 году. Старшая сестра, Халима, работавшая учительницей в ауле Акман того же (ныне) Кугарчинского района, забрала меня жить к себе. Брат, Габидулла, выделав козью шкуру, сшил мне шубку. Можете сами судить, какой у меня был росточек, если на шубку хватило одной козьей шкуры. А мне ведь 12 с лишним лет, по старым башкирским меркам я уже в невесты гожусь.

В Акмане, большом, справном селении, было две школы, в которых мальчишки и девчонки учились раздельно. В том году ввели совместное обучение. Меня посадили в первый класс, потому что не умела писать, хотя читать умела. Уроки вели на татарском языке. До этого я читала по-татарски, но речевой практики у меня не было. Когда начинала говорить по-татарски (должно быть, смешно произнося татарские слова), окружающие не могли сдержать смех. И я опять замкнулась в себе. Кое-кто из взрослых, безуспешно попытавшись поговорить со мной, спрашивал у моей сестры:

Халима, у тебя сестренка немая, что ли?

А на уроках я не могла сидеть, словно набрав в рот воды, приходилось отвечать педагогу. Вспыхнувшее в душе желание учиться брало верх над моей замкнутостью.

Когда училась в Акмане, была еще одна причина моей отчужденности от сверстников. Причина эта заключалась в шубке, сшитой из козьей шкуры. Едва, бывало, войду в школу - озорные мальчишки начинали дразнить меня, мекая, как коза:

Ме-е-е! Ме-е!

И с общей вешалки срывали мою шубку, с тем же меканьем бросали за печь или на печь. Хотя и молчала, я тяжело переживала из-за этой в общем-то незлобивой детской шалости. И однажды, потеряв терпенье, решила вернуться к брату в Исем. Никому ничего не сказав, в один из студеных зимних дней ушла из Акмана. В пути встретился мне какой-то дяденька, возвращавшийся в Акман из Красной Мечети (Мраково). Не добившись объяснения, куда и зачем иду, он повернул меня обратно и доставил к сестре.

Почему ты решила сбежать? Разве смогла бы пройти в такой мороз двадцать километров? Ладно еще знающий тебя человек встретился. А то замерзла бы насмерть. Или волки съели бы тебя. Ну, почему, почему ушла, ничего не сказав мне? - допытывалась сестра.

Я молчала.

Если еще раз выкинешь такое, я больше не возьму тебя к себе и учить не буду! - пригрозила она, вконец рассердившись.

Эта угроза отбила у меня желание вернуться в Исем. Я решила набраться терпения, потому что очень хотела учиться.

Где-то к середине зимы я научилась сносно говорить по-татарски. Теперь у мальчишек остался только один повод смеяться надо мной - козья шубка. Но вскоре и ее оставили в покое благодаря тому, что я сделала стремительный рывок в учебе. Меня в течение короткого времени пересадили во второй, затем в третий, затем в четвертый класс. Не помню, как я научилась писать. Видимо, двенадцатилетней начитанной девочке не пришлось потратить для этого много сил.

Из тех, кто дразнил меня прежде, в четвертом классе учились Барый Сафин, озорной мальчишка с лучистыми, как звездочки, глазами, и долговязый желтоволосый Ахтям Ихсан (ныне - писатель). Вместе со ставшим впоследствии одним из самых видных сотрудников башкирской печати Барыем Сафиным я училась и в Караван-сарае. Он был удивительно добросердечным товарищем и бесконечно преданным журналистской работе коммунистом.

В школьные годы и Барый, и Ахтям начали пробовать силы в поэтическом творчестве. Барый писал стихи лучше, талантливей, но почему-то потом это дело не продолжил. Может быть, счел, что предпочтительней стать хорошим журналистом, нежели поэтом средней руки. Безжалостная, безвременная смерть внезапно вырвала его из нашего круга.

Но я забежала вперед. Итак, я учусь в четвертом классе. Тогда и в начальной школе уроки вели учителя-предметники. Язык и литературу преподавал нам Султангарей Тукаев, молодой, очень прогрессивно мысливший человек. Его уроки мне особенно нравились. До сих пор отчетливо помню, как он вешал на черную доску репродукцию какой-нибудь картины и предлагал:

Ну-ка, попробуйте рассказать, что видите на этой картине.

Мы рассказывали, каждый в меру своего понимания, затем он говорил:

Теперь изложите свои впечатления на бумаге. Можно в прозе, можно и в стихах.

Барый обычно излагал в стихах, я - в прозе. Тукаев сам тоже слагал стихи. Сохранился мой школьный альбом, в который он вписал одно свое стихотворение. В этом стихотворении учитель назвал меня будущей писательницей. Какое он нашел основание для того, чтобы смотреть на диковатую девочку со столь смелой надеждой, мне неведомо.

Султангарей Тукаев страдал легочной болезнью. Помню острую боль в сердце, вызванную позже вестью о его смерти.

Акман уже в то время отличался от многих других аулов сравнительно высоким уровнем культуры. Там была и довольно богатая библиотека. Я впервые познакомилась там с произведениями классиков татарской литературы Галимджана Ибрагимова, Фатиха Амирхана, со стихами Мажита Гафури, Сагита Рамиева, Дардменда. Там прочитала роман Галимджана Ибрагимова "Молодые сердца".

Короче, окончила я в Акмане школу первой ступени и прочитала много книг. Покипела, бывая и в соседних селениях, в революционном котле и словно заново родилась. Акман до сих пор остается одной из самых светлых страниц дневника моей памяти.

* * *

По окончании учебного года сестра отвезла меня обратно к старшему брату. В 1921 году начался страшный голод. В народе бытует поговорка: голод не тетка. Это так, но в течение почти трех последующих лет мне совершенно не хотелось есть - меня непрерывно трепала малярия и мучила только жажда. А для ее утоления воды, слава Богу, хватало. Думаю, поэтому я осталась жива.

Осенью 1923 года сестра Халима опять забрала меня к себе. В это время она учительствовала в деревне Увары нашего же, если сказать по-нынешнему, Кугарчинского района. Тут я, видимо, благодаря улучшенному питанию быстро встала на ноги. И снова стала ходить в четвертый класс, класса выше в уваринской школе не было. Зато у здешнего муллы по имени Исмагил было довольно большое собрание книг. Через его дочь, учившуюся в одном со мной классе (звали ее Бибисарой), я могла получить любую книгу из этого собрания.

После прочтения книг "Абугалисина" ("Авиценна") и "Гипнотизм и магнетизм" у меня возникло желание стать гипнотизером с целью осчастливить всех таких же, как сама, бедолаг. И снова я, размечтавшись, долго не могла заснуть по ночам. Согласно наставлениям, вычитанным в книге, нужно, чтобы стать гипнотизером, прежде всего воспитать в себе твердый характер, упорство и настойчивость, верность принятому решению, честность, отзывчивость, душевное благородство. Мне это очень понравилось, и я принялась вырабатывать в себе названные качества. Насколько приблизилась к намеченным целям - не могу сказать.

Летом 1924 года в Ташлах (волостном тогда центре) открылись двухмесячные курсы для подготовки желающих учиться к поступлению в техникумы. Мне выпало счастье стать слушательницей этих курсов. Меня приняли на первый подготовительный курс, а немного погодя перевели на второй. Я оказалась на этом курсе единственной девушкой. Сижу за партой одна, никому из ребят не разрешаю подсесть ко мне и ни с кем из них не разговариваю. Несмотря на большие перемены в жизни, все же сказывались, видно, на сознании времена, когда многие считали учебу



2019-12-29 216 Обсуждений (0)
Глава III. Воспоминания детство 0.00 из 5.00 0 оценок









Обсуждение в статье: Глава III. Воспоминания детство

Обсуждений еще не было, будьте первым... ↓↓↓

Отправить сообщение

Популярное:
Как вы ведете себя при стрессе?: Вы можете самостоятельно управлять стрессом! Каждый из нас имеет право и возможность уменьшить его воздействие на нас...
Модели организации как закрытой, открытой, частично открытой системы: Закрытая система имеет жесткие фиксированные границы, ее действия относительно независимы...
Генезис конфликтологии как науки в древней Греции: Для уяснения предыстории конфликтологии существенное значение имеет обращение к античной...



©2015-2024 megaobuchalka.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. (216)

Почему 1285321 студент выбрали МегаОбучалку...

Система поиска информации

Мобильная версия сайта

Удобная навигация

Нет шокирующей рекламы



(0.025 сек.)