ВЫПИСКА ИЗ ПРИКАЗА № 186 13 страница
По счастью, никто из ребят не слыхал нашего разговора, все спали с усталости без задних ног, и все обошлось благополучно. Но только с той поры редкую ночь не воображаю себя в землянке, или в блиндаже, или в каком-нибудь ином укрытии. Вот ведь пропасть какая: ежели по боевой тревоге подымут – сразу понимаю, что и к чему, а по собственной нужде проснусь – непременно начинаю чудить… На прошлой неделе, когда в Стукачевом ночевали, в печь умудрился залезть. Ведь это подумать только – в печь! Настоящий сумасшедший и то такого номера не придумал бы… Чуть не задушился там. Куда ни сунусь – нету выхода, да и шабаш! А задний ход дать – не соображаю, уперся головой в кирпич, лежу. Кругом горелым воняет… «Ну, – думаю, – вот она и смерть моя пришла, не иначе снарядом завалило». Был у меня такой случай, завалило нас в блиндаже в ноябре прошлого года. Ежели бы товарищи тогда вскорости не отрыли – теперь бы уж одуванчики на моих костях росли… И вот скребу ногтями кирпич в печке, дровишки раскидываю, помалу шебаршусь, а сам диким голосом окликаю: «Товарищи, дорогие! Живой кто остался? Давайте откапываться своими силами!» Никто не отзывается. Слышу только, как сердце у меня с перепугу возле самого горла бьется. Поискал руками – лопатки на поясе при мне нету. «Всем остальным ребятам, – думаю, – как видно, концы, а один я не откопаюсь голыми руками». Ну, тут я, признаться, заплакал… «Вот, – думаю, – какой неважной смертью второй раз помирать приходится, провались ты пропадом и с войной такой!» Только слышу: кто-то за ноги меня тянет. Оказался это старшина. Вытянул он меня волоком, а я его в потемках, конечно, не угадываю. Стал на ноги и обрадовался страшно! Обнимаю его, благодарю. «Спасибо, мол, великое тебе, дорогой товарищ, что от смерти спас. Давай скорее остальных ребят выручать, а то пропадут же, задохнутся!» Старшина спросонок ничего не понимает, трясет меня за плечи и шепотом потихонечку спрашивает: «Да вас сколько же в одну печь набилось и за каким чертом?» А потом, когда смекнул, в чем дело, вывел меня в сени, матом перекрестил вдоль и поперек и говорит: «Три войны сломал, всякое видывал, а таких лунатов, какие не по крышам, а по чужим печам лазят, – встречаю первый раз. Ты же видел, – говорит, – что хозяйка еще засветло все съестное из печи вынула и дров на затоп наложила, за каким же ты дьяволом туда лез?» Я очухался и начал было объяснять ему про свою окопную болезнь, а он и слушать не желает, почесался немного, позевал и медленно так на своем сладком украинском языке говорит: «Брешешь, вражий сын! Завтра получишь два наряда за то, что мародерничал в печи, мирное население хотел обидеть, а еще два наряда – за то, что не там ищешь, где надо. Топленое молоко и щи, какие от ужина остались, хозяйка еще с вечера в погреб снесла. Солдатской наблюдательности в тебе и на грош нету!..» Копытовский захохотал и, забывшись, снова хлопнул себя по голой ляжке: – До чего же правильно решил старшина! Это же не старшина, а просто Верховный суд! Некрасов мельком неодобрительно взглянул на него и все так же размеренно и спокойно, будто рассказывая о ком-то постороннем, продолжал: – И какие средства я ни пробовал, чтобы по ночам не просыпаться, – ничего не помогает! Воды по суткам в рот не брал, горячей пищи не потреблял – один бес! Перед рассветом вскакиваю, как по команде «смирно», – и тогда пошел блудить. И вот хотя бы нынешней ночью… Проснулся перед зарей, дождь идет, ноги мокрые. Сквозь сон, сквозь эту вредную окопную болезнь думаю: «Натекло в землянку. Надо бы с вечера отводы прорыть для воды». Встал, пошарил руками – дерево. А того невдомек, что мы с Май-Бородой под тополем спали… Щупаю дерево и про себя мечтаю, что это – стенка, а сам ступеньки ищу, хочу наверх лезть. По нечаянности, когда вокруг тополя ходил, наступил этой Май-Бороде на голову… Эх, и шуму же он наделал – страсть! Вскочил, откинул плащ-палатку, плюется, а сам ругается – муха не пролетит! «Ты, – говорит, – псих такой и сякой, ежели окончательно свихнулся и по ночам на деревья лазишь, как самая последняя обезьяна, так, по крайней мере, не топчись по живым людям, не ходи по головам, а то вот возьму винтовку да штыком тебя на дерево подсажу! Так и засохнешь на ветке, как червивое яблоко!» А того ему, идиотскому дураку, непонятно, что наступил я на него не в своем уме, а от этой проклятой окопной болезни. Ругался он, пока не охрип от злости. И я бы ему до конца смолчал, потому что виноват я, сам понимаю. Но он собрал свои пожитки, завернул их в плащ-палатку и, перед тем как идти свежего места в лесу искать, на прощание мне и говорит: «Вот какая она, судьба-сука: хороших ребят убивают, а ты, Некрасов, все еще живой…» Ну тут я, конечно, не мог стерпеть и говорю ему: «Иди, пожалуйста, не воняй тут! Жалко, что одной ногой на твою дурацкую башку наступил, надо бы обеими, да с разбегу…» Он ко мне – с кулаками. А парень он здоровый, и силища при нем бычиная. Я автомат схватил, рубежа на два быстренько отступил и кричу ему издалека: «Не подходи близко, а то я тебя очередью так и смою с лица земли! Я из тебя сразу Январь-Бороду сделаю!» За малым до рукопашной у нас не дошло… – Слыхал я ночью, как вы любезничали, – сказал Лопахин, – только к чему ты все это ведешь, в толк не возьму. – Все к тому же – отдых мне требуется. – А другим как же? – Про других не знаю. Может, я не такой железный, как другие, – уныло проговорил Некрасов. Он сидел, широко расставив ноги в белесых, ошарпанных о степной бурьян сапогах, и все так же чертил тоненькой веточкой на песке незамысловатые узоры, не поднимал опущенной головы. Где-то левее, за лесом, в безоблачной синеве, казавшейся отсюда, с земли, густой и осязаемо плотной, шел скоротечный воздушный бой. Никто из сидевших на поляне не видел самолетов, только слышно было, как скрещивались там, вверху, по-особому звучные, короткие и длинные пулеметные очереди, перемежаемые глухими и частыми ударами пушек. Из общего разноголосого и смешанного воя моторов на несколько секунд выделился голос одного истребителя: вначале пронзительный и тонкий, он, словно бы утолщаясь, перешел в низкий, басовый и гневный рев, а затем внезапно смолк. Слышались лишь далекие, неровные, стреляющие звуки выхлопов да вибрирующее тугое потрескивание, как будто вдали рвали на части полотно. Слева в небе неожиданно возникла косая, удлиняющаяся черная полоска дыма и впереди нее – стремительно и неотвратимо летящая к земле, тускло поблескивающая на солнце фигурка самолета. Спустя немного на той стороне Дона послышался короткий, глухо хрустнувший удар… Копытовский вдруг заметно побледнел, сказал шепотом: – Один готов… Мама родная, хоть бы не наш! У меня и под ложечкой сосет, и во рту становится солоно, когда наш вот так, на виду падает… Он помолчал немного и, когда первая острота впечатления несколько притупилась, подозрительно скосился на Некрасова и уже иным, деловитым и встревоженным голосом спросил: – Слушай сюда, а она, эта твоя окопная болезнь, не того… не заразная она? А то возле тебя так с проста ума посидишь, а потом, может, тоже начнешь лазить по ночам куда не следует? Некрасов поморщился, сказал презрительно и желчно: – Дурак! – Интересно, почему же это я дурак? – несказанно удивился Копытовский. – Да потому, что при твоем здоровье к тебе даже сибирская язва не пристанет, не то что какая-нибудь умственная болезнь. Очевидно польщенный, Копытовский молодецки выпятил массивную грудь, горделиво сказал: – Здоровье мое подходящее, это ты правду говоришь. – Вот вам, какие молодые и при здоровье, и можно воевать без роздыху, а мне невозможно, – грустно сказал Некрасов. – Года мои не те, да и дома желательно бы побывать… У меня ведь четверо детишек, и вот, понимаешь, год их не видел и позабыл, какие они из себя… Позабыл то есть, какие они обличьем… Глаза ихние смутно так представляю, а все остальное – как сквозь туман… Иной раз ночью, когда боя нет, до того мучаюсь, хочу ясно их вспомнить – нет, не получается! Даже по́том меня прошибет, а все равно не могу их точно вообразить, да и шабаш! Главное, старшенькую, Машутку, и ту толком не вспомню, а ведь ей пятнадцатый годок… Смышленая такая, первой отличницей в школе училась… Некрасов говорил все глуше, невнятнее. Последние слова он произнес с легкой дрожью в хриплом голосе – и умолк, сломал прутик, который все время вертел в руках, и вдруг поднял на Лопахина влажно заблестевшие глаза и сквозь слезы – скупые мужские слезы – неловко улыбнулся: – Про жену я уже не говорю… Это дело такое, что сразу слов подходящих не сыщешь… А только, признаться, тоже давно уже позабыл, как у нее под мышками пахнет… Бледный, едва владеющий собой Лопахин смотрел на Некрасова помутневшими от гнева глазами, молча слушал, а потом неожиданно тихим, придушенным голосом спросил: – Ты откуда родом, Некрасов? Курский? И так же тихо, слегка покашливая, Некрасов ответил: – Был курский. Из-под Лебедяни. Лопахин с силою сцепил пальцы и, по-прежнему не сводя глаз с раскисшего лица Некрасова, глухо заговорил: – Жалостно ты про детей рассказываешь, подлец! Очень жалостно! Что и говорить, любящий папаша и муж. Дома у него немцы хозяйничают, над его семьей измываются, а он, видишь ты, в зятья думает пристать, в тылу ему желательно прохлаждаться: нашел самое подходящее время… Что ж, отдыхай, наедай шею, развлекайся с чужой бабой, а на твоей жене немцы пусть землю пашут. А дети твои пусть с голоду подыхают, как бездомные щенки… Порядочек! А еще говоришь, что позабыл, какие они из себя, твои дети. Нехитро забыть, если вся забота только о своей шкуре. Да ты морду не вороти, слушай! Говоришь, дома желательно побывать, а как же ты думаешь побывать там? На ногах войдешь по чести-совести, как солдат, или, может быть, – на пузе, к немцу в плен? А потом к своему порогу приползешь, хвостом повиляешь, семью обрадуешь: вот, мол, уморился воевать ваш герой, теперь думаю перед фрицем на задних лапках стоять и служить ему верой-правдой, так, что ли? Думал я, Некрасов, что ты русский человек, а ты, оказывается, дерьмо неизвестной национальности. Иди отсюда, жабья слизь, не доводи меня до греха! Лопахин говорил, с каждой минутой все более ожесточаясь сердцем, и наконец умолк, выдохнув воздух с такой силой, словно в груди у него был кузнечный мех. – Да ты ступай, пожалуй, Некрасов, а то как бы он тебя по нечаянности не того… не стукнул, – посоветовал Копытовский, не на шутку встревоженный еще не виданной им грозной сдержанностью Лопахина. Некрасов не пошевельнулся. Вначале он слушал, медленно краснея, неотступно глядя в голубые лопахинские глаза, блестевшие тусклым, стальным блеском, а потом отвел взгляд, и как-то сразу сероватая бледность покрыла его щеки и подбородок, и даже на шелушащихся от загара скулах проступила мертвенная, нехорошая синева. Он молчал, низко опустив голову, бесцельно трогая дрожащими пальцами замасленный ремень автомата. И так тягостно было это долгое молчание, что Лопахин первый не выдержал и, все еще часто и хрипло дыша, обратился к Копытовскому: – Ну, а ты, Сашка, как? Остаешься? – Копытовский с треском оторвал косой листок на самокрутку, сердито вздернул русую бровь: – Вот еще вопрос, даже странно слышать! Что же, мы с тобой наше ружье пополам переломим, что ли? Ты остаешься – и я остаюсь. Мы же с тобой, как рыба с водой… Будем вместе дуться до победного конца. А бросить тебя я не могу, ты без меня с тоски подохнешь: ругать-то некого будет! Я терпеливый, а другой может и не смолчать тебе – на какого нарвешься. У Лопахина потеплели глаза и что-то новое скользнуло во взгляде, когда он искоса глянул на своего второго номера. – Это правильно, – одобрительно сказал он. – Это по-товарищески. Что ж, побудь, дорогой мой Сашенька, возле Стрельцова, а я схожу к старшине. Надо доложиться по начальству, что остаемся, не крадучись же делать такое дело. Вскоре его догнал Некрасов, окликнул. – Ну, чего еще тебе, теткин зять? – не поворачивая головы, грубо спросил Лопахин. Поравнявшись, Некрасов несвязно забормотал: – Порешил… так что и я… порешил остаться с вами, эко дело! Опамятовался! С устатку да со зла чего только не придумаешь, с дурна ума чего не наговоришь… А ты, Лопахин, не всяко лыко в строку… Вместе-то сколько протопали, не чужой же я, в самом деле… Серчать тут особенно нечего. Петя, слышишь? Что ж, угости, давай закурим мировую? Отходчиво оказалось сердце Лопахина к своему человеку… Он застопорил шаг и, на ходу доставая кисет, уже несколько смягчившимся голосом буркнул: – Тебя, дуру, прикладом бы угостить надо! Плетет черт знает что, а ты его уговаривай, умасливай да последние несчастные нервы с ним трепи… На, да не забывай, что из чужого табаку надо крутить потоньше. – Клянусь, не умею делать тонких! – воскликнул повеселевший Некрасов. Лопахин остановился, свернул крохотную папироску, молча сунул в руку Некрасова. Тот бережно взял ее негнущимися черными пальцами, критически осмотрел со всех сторон и, вздохнув, так же молча стал прикуривать. * * * Они пришли к землянке старшины как раз вовремя: у входа – вытянувшись, руки по швам, – стоял станковый пулеметчик Василий Хмыз, а старшина Поприщенко, свирепо сверкая опухшими, красными от бессонницы глазками, отчитывал его: – И что это за герои пошли! Ни устава не хотят признавать, ни дисциплины, об военной службе и понятия не имеют, действуют, как детишки на ярмарке: чего ихняя душенька захочет – вынь да положь им, хоть роди! Да ты знаешь, что солдат и кашу есть и помирать должен только по приказу начальства, а не тогда, когда ему самому вздумается? Он помолчал немного, пронзительно глядя в красивое худое лицо пулеметчика, и сразу повысил голос: – Расхристались! Все вам можно! Ну, с чем ты пришел до меня, злодий? Что у меня – воинская часть или плотницкая артель? Ты в армию на поденную работу нанимался, что ли? И какое я имею право отпустить тебя в другую часть, ну какое? Нынче ты уйдешь, завтра – другой, и так и далее, а потом что же получится, спрашиваю тебя? Останусь я один – и один явлюсь к командиру дивизии? Вот, мол, товарищ полковник, видали вы старого дурня? Честь имею явиться – старшина Поприщенко. Были в полку уцелевшие от боев люди, да я их всех пораспускал по свиту, как та плохая квочка, какая без цыплят домой одна приходит… Сымите с меня высокое звание старшины и прикажите повесить меня на самом поганом суку, я очень даже заслужил себе эти качели… Так, что ли, Василий Хмыз? Такой чести ты для моей солдатской старости хочешь? А этого ты не нюхал, чертов байстрюк? Старшина сложил из обкуренных, коричневых пальцев дулю, некоторое время подержал ее на весу возле тонкого, с горбинкой носа пулеметчика, потом, опустив руку, значительно сказал: – Если ты с дурной головы вздумаешь уйти самовольно – считаю тебя дезертиром, так и знай! И отвечать перед трибуналом будешь как за дезертирство! Ступай к чертовой маме, и чтобы больше ко мне с такими глупостями не являлся! – Есть, товарищ старшина, больше к вам с такими глупостями не являться, – подчеркнуто официально повторил Хмыз и, нахмурив девичьи тонкие, черные брови, повернулся налево кругом, мягко стукнул стоптанными каблуками. Старшина проводил его стройную, щеголевато подтянутую фигуру долгим взглядом, широко развел руками. – Видали, какие умники пошли? – проговорил он, часто мигая слезящимися глазками и негодующе раздувая рыжие, с густою проседью усы. – Четвертый за утро приходит – и все с одной и той же песней! Четвертый! Не желают они в тыл идти, желают тут оставаться… Да я, может, сам нисколько не желаю в тыл, а приказ я выполнять должен?! – вдруг выкрикнул он высоким сиплым фальцетом, но, справившись с волнением, продолжал уже более спокойно: – Только что видел майора – командира Тридцать четвертого полка. Он приказал немедленно отправляться в хутор Таловский, там штаб нашей дивизии. Осмелился у него спросить: как же с нами будет? Он говорит: «Не беспокойся, старик, раз сохранили боевую святыню – знамя, значит, полк не расформируют, а быстренько пополнят людьми, комсостав подкинут, и опять двинем на фронт, на самый важный участок!» – Старшина торжественно поднял указательный палец, повторил: – На самый важный, это как, понятно вам? Потому, говорит майор, что дивизия наша кадровая, все виды видавшая и очень стойкая. А такая дивизия, хотя она и сильно потрепанная, без дела долго не застоится. Так майор сказал, а тут приходят разные байстрюки, голову мне своим детским геройством морочат… Они хотят свою родную часть кинуть и болтаться на фронте, как ковях в проруби. Да где это видано такое, чтобы из части в часть по своему усмотрению бегать? А спрошу я вас, откуда Васька Хмыз, щенок такой молокососный, может знать, где есть самый важный участок? Может, дивизия, какая тут оборону заняла, на подмену нам, до зимы будет в глухой обороне стоять, может, тут и боев никаких не будет, а так только – одна отсидка. И кто больше знает, майор или этот свистун Васька? Все шло прахом! Все прежние расчеты и планы Лопахина были безжалостно опрокинуты неопровержимыми доводами старшины. Лопахин зачем-то снял каску и погладил ладонью ее накаленный солнцем верх. «Кругом прав чертов старик! Как же мой котелок этого дела раньше не сварил? – удрученно думал он, глядя куда-то мимо старшины. – Очень даже просто, что пошлют нас на ответственный участок и что тут не будут фрицы напирать. Да так оно, наверное, и будет! Вон они режут куда-то мимо нас, на восток… Эх, маху дал я, а теперь отбой надо бить…» – А вы, сынки, чего явились? – со зловещей вкрадчивостью спросил старшина, очевидно озаренный неприятной догадкой, и, словно петух перед дракой, вытянул вперед морщинистую шею, ожидая ответа. У Некрасова от неожиданности отвисла нижняя челюсть, когда Лопахин, вытирая рукавом обильно проступивший на лбу пот, равнодушно ответил: – Пришли узнать, когда выступать будем. Старшина облегченно вздохнул. Не без труда расставаясь со своим прежним решением, тяжело вздохнул и Лопахин. А Некрасов со свистом втянул в себя воздух, зашептал: – Чего воду мутишь? Говори ему сразу! Говори прямо, нас он на испуг не возьмет! – Все сказано! – отрезал Лопахин и повернулся к старшине: – Командуй сбор, а то как бы твоя плотницкая артель не расползлась по швам… * * * Переход в пятнадцать километров сделали с одним небольшим привалом на полпути и часам к шести вечера, едва стала спадать гнетущая жара, вступили в хутор, просторно раскинувшийся по заросшему вербами суходолу. Отсюда до хутора Таловского, где находился штаб дивизии, было всего лишь около семи километров, но еще при входе в хутор старшина Поприщенко объявил, что ночевать будут здесь. Кто-то из бойцов недовольно проговорил: – Рано становиться на ночевку! Перекурим, отдохнем малость и к заходу солнца притопаем в Таловский. Слышь, старшина? Еще кто-то добавил: – Целый день не жрали! Там хоть к комендантскому котлу подвалимся… Поприщенко сердито фыркнул в серые от пыли усы, строго оглядел говоривших: – А ну, прекратить разговорчики и обсуждения! С голодными босяками я не могу являться к полковнику. Ясно? Станем на ночлег, и чтобы к ночи у меня все было чин по чину: рванье на обмундировании зашить, заштопать, у кого обувка в жалостном виде – привести в порядок, оружие – само собой, до зеркального состояния, а также помыться, щетину соскоблить, чтобы к утру были у меня, как стеклышки. Строго проверю. Ясно? А что касается подзаправиться – добуду в колхозе. Тут тоже не чужая держава, и чтобы по дворам у меня не шастаться, мы не нищие. Ясно? И полк свой я позорить не позволю, ясно и понятно! Колхозного председателя застали в правлении колхоза. Старшина вошел в дом, бойцы присели в холодке, некоторые устало потянулись к колодцу. Прошло минут пятнадцать, а в доме все еще звучали голоса: рассудительный и словно бы упрашивающий – старшины и другой, тенористый, – как видно, председателя, все время на разные лады упрямо повторявший: «Не могу. Сказано, не могу. Не могу, товарищ старшина!» – Что-то они никак не столкуются. Иди, Лопахин, старику на выручку, – посоветовал Копытовский. Лопахин, давно и внимательно прислушивавшийся к доносившимся из дома обрывкам разговора, встал и решительно зашагал к крыльцу. В небольшой комнатке, у окна с крест-накрест приклеенными к стеклу полосками газетной бумаги, сидел председатель колхоза – молодой рослый мужчина в старенькой армейской гимнастерке и сдвинутой на затылок, выгоревшей добела пилотке без звездочки. Правый порожний рукав гимнастерки был у него небрежно заткнут за пояс. Старшина поместился против него, почти вплотную придвинув табурет, касаясь своими коленями колен председателя, и, всячески стараясь придать своему хриплому баску как можно больше убедительности, говорил: – Ты же бывший фронтовик, а в понятие не берешь наше положение, рассуждаешь, извиняюсь, как несознательная женщина… Председатель недобро поблескивал узко посаженными серыми глазами и молча кривил губы. Его явно тяготил этот разговор. Лопахин поздоровался, присел на край скамьи. – А в чем у вас дело? Об чем торгуетесь? Не поворачивая в его сторону головы, председатель ответил: – А в том, что старшина ваш просит выписать ему продуктов из колхозной кладовой, а я не могу этого сделать. – Почему? – Ха! Почему? Да потому, что в кладовой пусто. Ты думаешь, вы первые через хутор бежите? – Мы не бежим, – сдержанно поправил его Лопахин, чувствуя, как закипает в нем злость к председателю, к его холодным, узко посаженным глазам, к самоуверенному тенористому голосу. «Забыл, как на фронте живут, отвоевался вчистую, отъелся, а теперь ему чужая нужда – не беда, теперь ему и ветер в спину», – думал он, с острой неприязнью глядя сбоку на крутую и красную председательскую шею, на тугие, чисто выбритые щеки. – Вы не первые бежите и, видать, не последние, – упрямо повторил председатель. – Повторяю, мы не бежим, – резко сказал Лопахин. – Это во-первых, а во-вторых, мы – последние. После нас никого нет. – А нам от этого не легче! Какие раньше вас прочапали – все подчистили, как веником подмели! Председатель повернулся лицом к Лопахину, хотел что-то еще сказать, но Лопахин опередил его вопросом: – Ты на фронте был? – А руку мне телок отжевал, по-твоему? – Отступать приходилось? – Всяко было, но такого, как сейчас, не видывал. – Пойми, дорогой человек, еловая голова, не могу же я свой народ голодным оставлять, – сказал старшина. – Я за каждого из них в ответе перед командованием. Ясно? Ты пиши накладную, а там что-нибудь найдется, нам много не надо. Для вящей убедительности старшина положил руку на колено председателя, но тот отодвинул ногу, улыбнулся мирно и просто. – Эх, старшинка, старшинка! Беда мне с тобой, старик! Ведь русским языком тебе говорю: ничего в кладовой, кроме мышей, нет, а ты не веришь. И ты меня за ногу не лапай, я не девка, да и нога у меня на просьбы не чувствительная, она на протезе… Вот мое последнее слово: килограмма два пшена выдам – и все, а хлеба по дворам добудете. – Куда же мне два килограмма на двадцать семь активных штыков, считай, на весь полк? А заправлять кашу чем? И по дворам за хлебом я солдат не пущу: мы не нищие. Ясно? Лопахин взглянул на удрученное лицо старшины, с грохотом отодвинул скамью… Старшина предостерегающе поднял руку: – Лопахин, не горячись! – Пошли в кладовую, – коротко сказал председатель. Твердо наступая скрипящим протезом на половицы, он направился к выходу. Поприщенко охотно последовал за ним. Замыкающим шел Лопахин. Возле амбара председатель пропустил вперед старшину, взял Лопахина за локоть. – Погляди сам, горячка, что у нас осталось. Черного амбара не имею и скрывать от вас ничего не хочу. Ребята вы, видать, боевые, славные, и я бы овцы, скажем, не пожалел вам на варево, но весь скот – и крупный и мелкий – отправили вчера в эвакуацию по распоряжению района. Осталось только то, что принадлежит личному пользованию колхозников. Свою бы овчишку отдал, но у меня в хозяйстве – только жена да кошка. Лопахин молча помог отомкнуть большой висячий замок, шагнул в полутемный амбар. Только в одном небольшом закроме, в уголке, сиротливо кучились сметки пшена. Видя нерешительность Лопахина, старшина строго сказал: – Действуй! Перегнувшись, багровея от стыда и напряжения, Лопахин смел лежавшим на дне закрома гусиным крылом пшено на середину, выпрямился. – Тут его килограмма три будет или около этого. – Ну и забирайте все, нам его на развод не оставлять, – добродушно сказал председатель, не сводя с Лопахина подобревших, почти ласковых глаз. Пока Лопахин горстями ссыпал пшено в вещевой мешок, старшина достал из кармана просолившийся от пота тощий бумажник и, шевеля пыльными усами, стал отсчитывать замасленные рублевки. – Сколько по твердой цене? – спросил он, исподлобья глядя на председателя. Тот, смеясь, махнул рукой: – Нисколько. За сметки не берем. – А мы даром не берем. Ясно? – Старшина положил деньги на край закрома, чинно сказал: – Благодарствуем за уважение. – И пошел к выходу. – Мыши твои деньги съедят, – все так же посмеиваясь, сказал председатель. Старшина не ответил. За дверями он отозвал в сторону Лопахина, шепнул: – Почин есть, а дальше что? В сказке солдат из топора кашу варил, так то – в сказке, а мы как будем, шахтер? Жидкая кашка без заправки и хлеба – то же самое, что свадьба без жениха, а ребята голодные до смерти! Прямо безвыходное положение, – грустно заключил старшина. Безвыходное положение? Нет безвыходных положений! Так, по крайней мере, всегда считал Лопахин, и, быть может, последняя фраза старшины и заставила его принять опрометчивое решение… Веселые огоньки зажглись в светлых бесстрашных глазах Лопахина. Черт возьми, как он раньше не подумал об этом, как мог он опустить руки, имея на руках такой козырь, как свой неизменный успех у женщин, свою неотразимость, в которую верил всем сердцем? Лопахин бодро похлопал приунывшего старшину по плечу, сказал: – Главное, не робей, Поприщенко! Положись во всем на меня. Сейчас все организуем. На сегодня многого не обещаю, буду знакомиться с обстановкой и вести разведку боем, а уж завтра утром накормлю вас всех – во! – И приложил ребро ладони к раздувшимся ноздрям. – А что ты придумал? – осторожно осведомился старшина. – Может, какую беззаконную пакость? – Все будет согласно закона, даю честное бронебойное слово, – заверил Лопахин и широко улыбнулся. – В этом деле страдаю один я. Придется мне поколебать свои нравственные устои, но уж поскольку они и до этого давно расшатанные – готов пострадать ради товарищей. – Ты говори толком и не морочь мне голову. – А вот сейчас узнаешь. Товарищ председатель, на минутку! Лопахин, доверительно касаясь пуговицы на гимнастерке председателя и в упор глядя в его узко посаженные глаза, заговорил: – Парень ты свой, и я с тобой буду говорить начистоту: кормиться нам чем-нибудь надо, так? Ты помочь нам продуктами не можешь, так? Тогда помоги в другом деле. – В каком? – Есть в твоем колхозе вдова или солдатка, чтобы зажиточно жила, чтобы у нее в хозяйстве всякая чепуха была, ну, куры там, или овцы, или другая какая мелкая живность? – Конечно, есть таковы. Колхоз наш не из бедных. – Ну вот и станови нас на постой на одну ночь к такой зажиточной гражданке. А там уже наше дело будет, как с ней столкуемся. Только, пожалуйста, чтобы хозяйка не мордоворот была, а так, более или менее на женщину похожая, понимаешь? Председатель насмешливо сощурил глаза, спросил: – И не старше семидесяти лет? Слишком серьезный вопрос обсуждался, чтобы Лопахин мог принимать всякие шуточки. Он задумчиво помолчал, потом ответил: – Семьдесят – это, браток, многовато, это – цена с запросом, а на шестьдесят, на худой конец, согласен, куда ни шло! Риск – благородное дело! Но желательно, конечно, помоложе… – Что ж, это можно, – морща в улыбке губы, сказал председатель. – Это ты по-солдатски решаешь. На безрыбье, говорят, и рак рыба, а в поле – и жук мясо. Поставлю на квартиру, только, чур, на меня после не обижаться… – А в чем дело? – настороженно спросил Лопахин. – Недалеко отсюда живет одна солдатка. Лет ей под тридцать. Муж у нее на фронте, старший лейтенант. В хозяйстве у нее черта одного нет – и куры, и гуси, и утки, и двух большеньких поросят держит, и овец десятка полтора имеет. Богато живет! И главное – одна, ни детей, никого нет. Да вон дом ее, видишь за тополями зеленую крышу? Это она самое там проживает. А муж ее до войны работал… – Мне он по ночам не снится, ее муж, – нетерпеливо прервал Лопахин. – А в чем дело? За что можно обижаться-то? Возраст вполне подходящий! – Строга она, парень, ох, до чего строга! – Ну, это не страшно, не таких обламывали, веди, – самоуверенно сказал Лопахин и повернулся к старшине: – Разрешите действовать, товарищ старшина? Поприщенко устало махнул рукой: – Действуй. Только что-то мне сомнительно… Подведешь ты нас, Лопахин. – Я? Подведу? – возмутился Лопахин. – Очень даже просто подведешь. Служил я на действительной в старой армии, тоже молодой был, землю копытом рыл, не без греха жил. Ну, оторвешься, бывало, к знакомке, ну, яичницу и бутылку водки охлопочешь себе, а ведь тут двадцать семь человек… Вот я и думаю: как же это надо услужить бабе, чтобы она не на одного, а на двадцать семь душ харчей отпустила? Тут, шахтер, трудиться надо, я бы сказал…
Популярное: Как вы ведете себя при стрессе?: Вы можете самостоятельно управлять стрессом! Каждый из нас имеет право и возможность уменьшить его воздействие на нас... Как распознать напряжение: Говоря о мышечном напряжении, мы в первую очередь имеем в виду мускулы, прикрепленные к костям ... Как выбрать специалиста по управлению гостиницей: Понятно, что управление гостиницей невозможно без специальных знаний. Соответственно, важна квалификация... Почему стероиды повышают давление?: Основных причин три... ©2015-2024 megaobuchalka.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. (216)
|
Почему 1285321 студент выбрали МегаОбучалку... Система поиска информации Мобильная версия сайта Удобная навигация Нет шокирующей рекламы |