ВЫПИСКА ИЗ ПРИКАЗА № 186 17 страница
Девушка в красном платке и потертой кожанке крепко уцепилась Илье за рукав. – Спасибо, товарищ… Вот какое спасибо! – За что он тебя облапил-то? – спросил Илья, конфузливо переминаясь. – Пьяный, мерзавец… Привязался. В глаза не видала… Сунула ему девушка в руки листок со своим адресом и, пока дошли до Зубовской площади, все твердила: – Заходите, товарищ, по свободе. Рада буду… III Пришел Илья к ней как-то в субботу, поднялся на шестой этаж, у ошарпанной двери с надписью «Анна Бодрухина» остановился, в темноте пошарил рукою, нащупывая дверную ручку, и осторожненько постучался. Отворила дверь сама, стала на пороге, близоруко щурясь, потом угадала, пыхнула улыбкой. – Заходите, заходите. Ломая смущение, сел Илья на краешек стула, оглядывался кругом робко, на вопросы выдавливал из себя кургузые и тяжелые слова: – Костромской… плотник… на заработки приехал… двадцать первый год мне. А когда ненароком обмолвился, что сбежал от женитьбы и богомольной невесты, девушка смехом рассыпалась, привязалась: – Расскажи да расскажи. И, глядя на румяное лицо, полыхавшее смехом, сам рассмеялся Илья; неуклюже махая руками, долго рассказывал про все, и вместе перемежали рассказ хохотом молодым, по-весеннему. С тех пор заходил чаще. Комнатка с вылинявшими обоями и портретом Ильича с сердцем сроднилась. После работы тянуло пойти посидеть с нею, послушать немудрый рассказ про Ильича и поглядеть в глаза ее серые, светлой голубизны. Весенней грязью цвели улицы города. Как-то зашел прямо с работы, возле двери поставил он инструмент, взялся за дверную ручку и обжегся знобким холодком. На дверях на клочке бумаги знакомым, косым почерком: «Уехала на месяц в командировку в Иваново-Вознесенск». Шел по лестнице вниз, заглядывая в черный пролет, под ноги сплевывал клейкую слюну. Сердце щемила скука. Высчитал, через сколько дней вернется, и чем ближе подползал желанный день, тем острее росло нетерпение. В пятницу не пошел на работу – с утра, не евши, ушел в знакомый переулок, залитый сочным запахом цветущих тополей, встречал и провожал глазами каждую красную повязку. Перед вечером увидал, как вышла она из переулка, не сдержался и побежал навстречу. IV Опять вечерами с нею – или на квартире, или в комсомольском клубе. Выучила Илью читать по складам, потом писать. Ручка в пальцах у Ильи листком осиновым трясется, на бумагу бросает кляксы; оттого, что близко к нему нагибается красная повязка, у Ильи в голове будто кузница стучит в висках размеренно и жарко. Прыгает ручка в пальцах, выводит на бумажном листе широкоплечие, сутулые буквы, такие же, как и сам Илья, а в глазах туман, туман… Месяц спустя секретарю ячейки постройкома подал Илья заявление о принятии в члены РЛКСМ, да не простое заявление, а написанное рукою самого Ильи, со строчками косыми и курчавыми, упавшими на бумагу, как пенистые стружки из-под рубанка. А через неделю вечером встретила его Анна у подъезда застывшей шестиэтажной махины, крикнула обрадованно и звонко: – Привет товарищу Илье – комсомольцу!.. V – Ну, Илья, время уже два часа. Тебе пора идти домой. – Погоди, аль не успеешь выспаться? – Я вторую ночь и так не сплю. Иди, Илья. – Больно на улице грязно… Дома хозяйка-то лается: «Таскаешься, а мне за всеми вами отпирать да запирать дверь вовсе без надобности…» – Тогда уходи раньше, не засиживайся до полночи. – Может, у тебя можно… где-нибудь… Переночевать? Встала Анна из-за стола, повернулась к свету спиной. На лбу косая, поперечная морщина легла канавой. – Ты вот что, Илья… если подбираешься ко мне, то отчаливай. Вижу я за последние дни, к чему ты клонишь… Было бы тебе известно, что я замужняя. Муж четвертый месяц работает в Иваново-Вознесенске, и я уезжаю к нему на днях… У Ильи губы словно серым пеплом покрылись. – Ты за-му-жня-я? – Да, живу с одним комсомольцем. Я сожалею, что не сказала тебе этого раньше. На работу не ходил две недели. Лежал на кровати пухлый, позеленевший. Потом встал как-то, потрогал пальцем ржавчиной покрытую пилу и улыбнулся натянуто и криво. Ребята в ячейке засыпали вопросами, когда пришел: – Какая тебя болячка укусила? Ты, Илюха, как оживший покойник. Что ты пожелтел-то? В коридоре клуба наткнулся на секретаря ячейки. – Илья, ты? – Я. – Где пропадал? – Хворал… голова что-то болела. – У нас есть одна командировка на агрономические курсы, согласен? – Я ведь малограмотный очень. А то бы поехал… – Не бузи! Там будет подготовка, небось выучат… * * * Через неделю, вечером, шел Илья с работы на курсы, сзади окликнули: – Илья! Оглянулся – она, Анна, догоняет и издали улыбается. Крепко пожала руку. – Ну, как живешь? Я слышала, что ты учишься? – Помаленьку, и живу и учусь. Спасибо, что грамоте научила. Шли рядом, но от близости красной повязки уж не кружилась голова. Перед прощанием спросила, улыбаясь и глядя в сторону: – А та болячка зажила? – Учусь, как землю от разных болячек лечить, а на энту… – Махнул рукой, перекинул инструмент с правого плеча на левое и зашагал, улыбаясь, дальше – грузный и неловкий. 1925 Алешкино сердце Два лета подряд засуха дочерна вылизывала мужицкие поля. Два лета подряд жестокий восточный ветер дул с киргизских степей, трепал порыжелые космы хлебов и сушил устремленные на высохшую степь глаза мужиков и скупые, колючие мужицкие слезы. Следом шагал голод. Алешка представлял себе его большущим безглазым человеком: идет он бездорожно, шарит руками по поселкам, хуторам, станицам, душит людей и вот-вот черствыми пальцами насмерть стиснет Алешкино сердце. У Алешки большой, обвислый живот, ноги пухлые… Тронет пальцем голубовато-багровую икру, сначала образуется белая ямка, а потом медленно-медленно над ямкой волдыриками пухнет кожа, и то место, где тронул пальцем, долго наливается землянистой кровью. Уши Алешки, нос, скулы, подбородок туго, до отказа, обтянуты кожей, а кожа – как сохлая вишневая кора. Глаза упали так глубоко внутрь, что кажутся пустыми впадинами. Алешке четырнадцать лет. Не видит хлеба Алешка пятый месяц. Алешка пухнет с голоду. Ранним утром, когда цветущие сибирьки рассыпают у плетней медвяный и приторный запах, когда пчелы нетрезво качаются на их желтых цветках, а утро, сполоснутое росою, звенит прозрачной тишиной, Алешка, раскачиваясь от ветра, добрел до канавы, стоная, долго перелазил через нее и сел возле плетня, припотевшего от росы. От радости сладко кружилась Алешкина голова, тосковало под ложечкой. Потому кружилась радостно голова, что рядом с Алешкиными голубыми и неподвижными ногами лежал еще теплый трупик жеребенка. На сносях была соседская кобыла. Недоглядели хозяева, и на прогоне пузатую кобылу пырнул под живот крутыми рогами хуторской бугай – скинула кобыла. Тепленький, парной от крови, лежит у плетня жеребенок; рядом Алешка сидит, упираясь в землю суставчатыми ладонями, и смеется, смеется… Попробовал Алешка всего поднять, не под силу. Вернулся домой, взял нож. Пока дошел до плетня, а на том месте, где жеребенок лежал, собаки склубились, дерутся и тянут по пыльной земле розоватое мясо. Из Алешкиного перекошенного рта: «А-а-а…» Спотыкаясь, размахивая ножом, побежал на собак. Собрал в кучу всё до последней тоненькой кишочки, половинами перетаскал домой. К вечеру, объевшись волокнистого мяса, умерла Алешкина сестренка – младшая, черноглазая. Мать на земляном полу долго лежала вниз лицом, потом встала, повернулась к Алешке, шевеля пепельными губами: – Бери за ноги… Взяли. Алешка – за ноги, мать – за курчавую головку, отнесли за сад в канаву, слегка прикидали землей. На другой день соседский парнишка повстречал Алешку, ползущего по проулку, сказал, ковыряя в носу и глядя в сторону: – Леш, а у нас кобыла жеребенка скинула, и собаки его слопали!.. Алешка, прислонясь к воротам, молчал. – А Нюратку вашу из канавы тоже отрыли собаки и середку у ей выжрали… Алешка повернулся и пошел молча и не оглядываясь. Парнишка, чикиляя на одной ноге, кричал ему вслед: – Маманька наша бает, какие без попа и не на кладбище закопанные, этих черти будут в аду драть!.. Слышь, Лешка? * * * Неделя прошла. У Алешки гноились десны. По утрам, когда от тошного голода грыз он смолистую кору караича, зубы во рту у него качались, плясали, а горло тискали судороги. Мать, лежавшая третьи сутки не вставая, шелестела Алешке: – Леня… пошел бы… молочаю в саду надергал… Ноги у Алешки – как былки, оглядел их подозрительно и лег на спину, от боли, резавшей губы, длинно растягивая слова: – Я, маманька, не дойду… Меня ветер валяет… На этот же день Полька, старшая сестра Алешки, доглядела, когда богатая соседка, Макарчиха по прозвищу, ушла за речку полоть огород, проводила глазами желтый платок, мелькавший по садам, и через окно влезла к ней в хату. Подставив скамью, забралась в печку, из чугуна через край пила постные щи, пальцами вылавливала картошку. Убитая едой, уснула, как лежала, – голова в печке, а ноги на скамье. К обеду вернулась Макарчиха – баба ядреная и злая. Увидела Польку, взвизгнула, одной рукой вцепилась в спутанные волосенки, а другой – зажав в кулаке железный утюг, молча била ее по голове, лицу, по гулкой иссохшей груди. Из своего двора видал Алешка, как Макарчиха, озираясь, стянула Польку с крыльца за ноги. Подол Полькиной юбчонки задрался выше головы, а волосы мели по двору пыль и стлали по земле кровянистую стежку. Сквозь решетчатый переплет плетня глядел, не моргая, Алешка, как Макарчиха кинула Польку в давнишний обвалившийся колодец и торопливо прикинула землей. * * * Ночью в саду пахнет земляной сыростью, крапивным цветом и дурманным запахом собачьей бесилы. Вдоль обветшалой огорожи лопухи караулят дорожку бессменно. Ночью вышел Алешка в сад, долго глядел на Макарчихин двор, на слюдяные оконца, на лунные брызги, окропившие лохматую листву садов, и тихо побрел к воротам Макарчихиного двора. Под амбаром загремел цепью и забрехал привязанный кобель. – Цыц!.. Серко… Серко… – Стягивая губы, Алешка посвистал заискивающе, и кобель смолк. В калитку не пошел Алешка, перелез через плетень и ощупью, ползком добрался до погреба, накрытого бурьяном и ветками. Прислушиваясь, звякнул цепкой. Не заперт погреб. Крышку приподнял, ежась, спустился по лестнице. Не видал Алешка, как из стряпки выскочила Макарчиха. Подбирая рубаху, прыжками добежала до повозки, стоявшей посреди двора, выдернула шкворень и – к погребу. Свесила вниз распатлаченную голову, а Алешка закрыл помутневшие глаза и, прислушиваясь к ударам тарахтящего сердца, не передыхая пил из кувшина молоко. – Ах ты, хвитинов в твою дыхало! Ты что же это делаешь, сукин сын?.. Разом отяжелевший кувшин скользнул из захолодавших Алешкиных пальцев и разлетелся вдребезги, стукнувшись о край лестницы. Комом упала Макарчиха в погреб… * * * Легко подняла Алешку за плечи, молча, с плотно сжатыми губами, вышла на проулок, прошла под плетнем до речки и бросила вялое тело на ил, около воды. На другой день – праздник Троица. У Макарчихи пол усыпан чабрецом и богородицыной травкой. С утра выдоила корову, прогнала ее в табун, шальку достала праздничную, цветастую, в разводах, покрылась и пошла к Алешкиной матери. Двери в сенцы распахнуты, из неметеной горницы духом падальным несет. Вошла. Алешкина мать на кровати лежит, ноги поджала, и рукою от света прикрыты глаза. На закоптелый образ перекрестилась Макарчиха истово. – Здорово живешь, Анисимовна! Тишина. У Анисимовны рот раззявлен криво, мухи пятнают щеки и глухо жужжат во рту. Макарчиха шагнула к кровати. – Долго пануешь, милая… А я, признаться, зашла узнать, не будешь ли ты продавать свою хату? Сама знаешь – девка у меня на выданье, хотела зятя принять… Да ты спишь, что ли? Тронула руку – и обожглась колючим холодком. Ахнула, кинулась от мертвой бежать, а в дверях Алешка стоит – белей мела. За косяк дверной цепляется, в крови весь, в иле речном. – А я живой, тетя… не убивай меня… я не буду! * * * Перед сумерками через улицы, увешанные кудрявыми коврами пыли, через площадь, мимо отерханной церковной ограды, тенью шел Алешка. Возле школы, под нахмуренными акациями, повстречал попа. Шел из церкви тот, сгорбатившись, нес в мешке пироги и солонину. Алешка, кривя губы, прохрипел: – Христа ради… – Бог подаст!.. – И зашагал мимо, сутулясь, путаясь в полах подрясника. Возле речки в кирпичных сараях и амбарах – хлеб. Во дворе дом, жестью крытый. Заготовительная контора Донпродкома № 32. Под навесом сарая – полевая кухня, две патронные двуколки, а у амбаров – шаги и нечищенные жала штыков. Охрана. Выждал Алешка, пока повернется спиною часовой, и юркнул под амбар (доглядел еще поутру, что из щелей струею желтой сочится хлеб). Брал в пригоршню жесткое зерно, жевал жадно. Опамятовался от голоса сзади: – Это кто тут? – Я… – Кто ты? – Алешка… – Ну, вылазь!.. Поднялся на ноги Алешка, глаза зажмурил, ждал удара, ладонями закрывая лицо. Стояли долго… Потом голос добродушно буркнул: – Пойдем ко мне, Алешка! У меня есть пшеница пареная. Успел доглядеть Алешка на горбатом носу очки тусклые и улыбку, совсем не сердитую. Очкастый зашагал, отмеряя длинными ногами, как ходулями, а Алешка за ним поспешил, спотыкаясь и падая на руки. В заготконторе вторая дверь по коридору направо с надписью: «Помещается политком Синицын!». Вошли. Очкастый зажег жирник, сел на табурет, широко разбросав ноги, а Алешке под нос потихонечку сунул горшок с пареной пшеницей и в полбутылке подсолнечное масло. Глядел, как двигались Алешкины скулы и на щеках его вспухали и бегали желваки. Потом встал и взял горшок. Алешка уцепился бородавчатыми пальцами за края. Всхлипнул, тряся головой: – Жалко тебе, жадюга?! – Не жалко, дурья твоя голова, а облопаешься, издохнешь. * * * На другой день во двор заготконторы с рассветом пришел Алешка. Сидел на поломанных порожках, ляская губами, и до восхода солнца ждал, пока скрипнет дверь с надписью «Помещается политком Синицын!» и на пороге покажется очкастый. Солнце перевалило через кирпичные сараи, когда встал очкастый. Вышел он на крыльцо и носом закрутил. – От тебя воняет, Алешка? – Я исть хочу… – буркнул Алешка и глянул на очки снизу вверх. – Сейчас мы сварим каши, но… от тебя, Алеша Попович, все-таки воняет. Алешка сказал просто и деловито: – Меня Макарчиха убивала, а теперь жарко, и в голове черви завелись… Очкастый побледнел и переспросил: – У тебя черви? – В голове!.. Грызут дюже… Алешка снял с головы перепревший от крови пук конопли, а очкастый заглянул в круглую гноящуюся рану на Алешкиной голове. Увидел, как из сукровицы острые головки кажут белые черви, и застонал, через крыльцо перегнувшись. Алешка осмелел и сказал: – Ты вот чего… ты мне их повыковыряй палочкой, а в дыру керосину налей… Подохнут черви с керосину-то? Очкастый заостренной палочкой выковыривал из раны склизких червяков, а Алешка скулил и перебирал ногами. С этих пор и установилась промеж них дружба. Каждый день приползал в заготконтору Алешка, жрал толокно из чашки, хлебал масло, ел много и жадно и всегда беспокойно ощущал на себе пытливо-ласковый взгляд. * * * За прогоном, за зеленой стеной шуршащих будыльев кукурузы отцвело жито. Колос вспух и налился ядреным молочным зерном. Каждый день мимо хлебов гонял Алешка в степь пасти заготконторских лошадей. Не треножа, пускал их по полынистым отножинам, по ковылю, седому и вихрастому, а сам заходил в хлеб. Рослые стебли жита радушно жались, давали место, и Алешка ложился осторожненько, стараясь не толочь хлеб. Лежа на спине, растирал в ладонях колос и ел до тошноты зерно, мягкое и пахучее, налитое незатвердевшим белым молоком. Как-то пригнал Алешка лошадей в степь. Долго бочился, захаживал вокруг норовистой и брыкучей кобыленки, хотел репьи выбрать из гривы и счистить с кожи присохшую коросту. Щерила почернелые зубы кобыла, норовила куснуть или накинуть задом. Алеша изловчился-таки – цап ее за хвост, а тут сзади голос: – Эй, Алешка!.. Будя тебе злодырничать. Наймайся ко мне в помочь?! Буду держать за харч, ну, обувку там какую справлю. Выпустил Алешка кобылий хвост, оглянулся. Стоит неподалеку хуторской богатей Иван Алексеев, смотрит на Алешку улыбчиво. – Пойдешь в работники, сказывай? Харч у меня, как полагается, настоященский… Молочишко есть и все такое прочее… Не подумал Алешка, обрадовался работе и хлебу, напрямки брякнул: – Пойду, Иван Алексеев. – Ну, являйся с пожитками к вечеру! – И пошел Иван Алексеев, мелькая слинявшей рубахой по кукурузе. Голому одеться – только подпоясаться. Ни роду у Алешки, ни племени. Именья – одни каменья, а хату и подворье еще до смерти мать пораспродала соседям: хату – за девять пригоршней муки, базы – за пшено, леваду Макарчиха купила за корчажку молока. Только и добра у Алешки – зипун отцовский да материны валенки приношенные. Табун пришел с попаса, а Алешка – к Ивану Алексееву во двор. Возле стряпки расстелила хозяйка рядно, сели семейно на земле, вечеряют. В ноздри Алешке так и ширнуло духом вареной баранины. Проглотил слюну, стал около, картузишко комкая, а в мыслях: «Хучь бы посадила вечерять хозяйка…» Не тут-то было. Рвет и мечет баба, чугунами гремит: – Ишо дармоеда привел! Он слопает больше, чем заработает. Провожай его, Алексеевич, с богом! Не нужен по теперешним временам! – Молчи, баба! Есть две отвертки – знай посапливай! – Это сам Иван Алексеев, бороду рукавом вытирая. На том разговор и кончился. Не впервой Алешке работать. В отца пошел – въедливый на работу, с семи лет погонычем был, хвосты быкам накручивал. Дня три пожил – освоился, на мельницу с хозяйской снохой съездил, на покосе сено копнил. Ночевать устроился под навесом сарая. В первую же ночь пришел под навес хозяин, сказал, вонюче отрыгивая луком: – Ежели ты, сучье вымя, затеешься тут курить, голову саморучно с вязов сверну! Чтоб ни-ни! – Я, дяденька, не займаюсь. – Ну, гляди!.. Ушел, а Алешке не спится. И на вторую ночь – тоже. От работы полевой гудут ноги и руки, в спине кол болячкой растопырился, и сон нейдет. На третий день – спозаранку – прибежал в контору. Очкастый умывался на крыльце, кряхтя и фыркая. – Ты где запропал, Алексей? – В работники нанялся. – К кому? – К Ивану Алексееву, на краю живет. – Ну, браток, надбеги вечерком. Потолкуем насчет этого. Вечером напоил Алешка скотину, пришел в контору. Очкастый в книгах копается. – Ты в грамоте знаешь, Алексей? – В приходском учился. Себя расписываю. – Пойдем со мною! Пошли по коридору. В конце на дверях мелом написано – раскумекал Алешка: «Клуб РКСМ». Чудно́ и непонятно. Вошел очкастый, Алешка, робея, – следом. В комнатушке портреты, флаг красный, слинявший, и ребята кое-какие, знакомые. Книжку читают вслух, покосились на скрип двери и опять слегли над столом, слушают. Прислушался и Алешка. Читали о том, как должны нанимать хозяева работников, и еще про многое разное читали. Пришел Алешка из клуба в полночь. Долго ворочался на рваной дерюжке. До самой зари настырно заглядывал ему в глаза кособокий месяц. * * * Говорил Алешке Иван Алексеев: – Ты смотри у меня, сукин сын, чтоб работа горела у тебя в руках!.. Чуть замечу, что раззяву ловишь, – в один момент сгоню со двора!.. Иди, издыхай на улице!.. Алешка и на покос, и на молотьбу, и скотину убирает, а Иван Алексеев руки за махровитый кушачок засунет, знай похаживает с ухмылочкой по двору. Подозвал его сосед как-то в праздник: – Здорово живешь, Иван Алексеев! – Слава богу. – Совесть-то всю растерял? – Что такое? – А то, что не дело ты строишь… Лешка у тебя ровно лошадюка ворочает… Надорвешь парнишку. Греха на душу возьмешь!.. – Смотрел бы ты, сосед, за своим добром, на чужой баз глаза нечего пучить, а в обчем, убирайся под разэтакую мать!.. – Повернулся к соседу спиною, зашагал степенно и враскачку, а за угол сарая завернул – бороду зажал промеж зубов ядреных и желтых, выругался матерно и злобу глухую на соседа до поры до времени припрятал на самое донышко своего нутра. С той поры мстил безлошадному бедняку соседу: загонял коровенку со своего жнивья, держал ее привязанной и некормленой по двое суток, а на Алешку еще больше работы навалил и за каждую пустяковину бил дурным боем. Пожаловаться хотел Алешка очкастому, но боялся, что, узнав, прогонит его Иван Алексеев. Молчал. Ночами, короткими и душными, под навесом сарая мочил подушку горечью слез, а вечерами всегда, как только пригонял с водопоя скотину, через гумно, крадучись и припадая к плетням, бежал в клуб. Каждый день встречался с очкастым. Улыбался тот, глядя на Алешку поверх тусклых очков, и по спине похлопывал. В воскресенье пришел Алешка в клуб засветло. В комнатушке народу густо, у всех винтовки, а у очкастого на поясе кобура с ремнем витым в блестящая штука, на бутылку похожая. Увидал Алешку, подошел, улыбаясь. – Банда в наш округ вступила, Алексей. Как только займут станицу – ты к нам, клуб защищать! Хотел расспросить Алешка, как и что, но больно народу много, не посмел. На другой день утром маслом косилочным смазывал Алешка косилку. Глянул в стряпке – из дверей хозяин идет. Захолонуло у Алешки в середке: брови у хозяина настобурченные, идет и бороду дергает. Как будто и неуправки нет ни в чем, а побаивается хозяина Алешка, больно уж лют он на расправу. Подошел к косилке: – Ты где бываешь ночьми, гаденыш? Молчит Алешка. Банка с маслом косилочным в пальцах у него подрагивает. – Где бываешь, говорю?! – В клубе… – А-а-а… в клубе? А этого ты не пробовал, так твою мать?! Кулак у хозяина весь желтой щетиной порос и тяжел, как гиря. Стукнул Алешку по затылку, а у того и ноги подвернулись, упал грудью на носилочные крылья, из глаз, словно просяная рушка, искры посыпались. – Малость отвыкнешь шляться!.. А нет, так убирайся со двора к чертовой матери, чтобы и духом твоим не воняло гут! – Запрягая в косилку коней, гремел хозяин: – Христа ради взял его, а он будет с сукиными сынами якшаться, а опосля придет другая власть и будут за тебя, за гада, турсучить!.. Ну, только направься туда, я тебе вложу памятку!.. У Алешки зубы редкие и большие, и сердце у Алешки простецкое, сроду ни на кого не серчал. Бывало, говорила ему мать: – Ох, Ленька, пропадешь ты, коли помру я. Цыпляты тебя навозом загребут! И в кого ты такой уродился? Отца твово через его ухватку и устукали на шахтах… Кажной дыре был гвоздь… А тебя сейчас ребятишки клюют, а опосля и вовсе из битых не вылезешь… Доброе Алешкино сердце, ему ли на хозяина злобиться, коли тот кусок ему дал? Встал Алешка, передохнул малость, а хозяин опять присучивается бить – за то, что, когда упал на косилку, масло разлил. Кое-как вечера дождался Алешка, лег под дерюгу и голову подушкой накрыл… Проснулся Алешка перед зарею. По проулку зацокали лошадиные копыта и смолкли у ворот. Звякнуло кольцо у калитки. Шаги и стук в окно. – Хозяин!.. – тихо так, вполголоса. Прислушался Алешка: рыпнула дверь, на крыльцо вышел Иван Алексеев. Долго и глухо гутарили промеж себя. – Лошадей бы трошки подкормить… – доплыло до сарая. Алешка приподнял голову, увидал, как двое в шинелях ввели во двор оседланных лошадей и привязали к крыльцу. Хозяин с одним из них направился к гумну. Проходя мимо сарая, заглянул под навес, спросил потихоньку: – Ты спишь, Алешка? Притаился Алексей, носом пустил сдержанный храп, а сам прислушался, приподнимая голову. – Парнишка живет у меня… Ненадежный… Минут через пять скрипнула гуменная калитка, хозяин пронес беремя сена; следом шел чужой, звякая шашкой и путаясь в полах шинели. Голос услыхал Алешка сипло-придушенный: – Пулеметы есть у них? – Откедова!.. Два взвода красных стоит во дворе конторы… И все… Ну, там политком еще, весовщики… – Завтра в полночь приедем на гости… в Казенном лесу все… Перережем, ежели врасплох… Около крыльца заржала лошадь, второй в шинели крикнул злобно: – Тю, проклятая!.. Звук удара и топот танцующих копыт. Перед рассветом, в редеющей темноте, со двора Ивана Алексеева выехали двое конных и крупной рысью поскакали по дороге к Казенному лесу. * * * Утром за завтраком почти не ел Алешка, сидел, не подымая глаз. Покосился хозяин подозрительно. – Ты что не лопаешь? – Голова болит. Насилу дождался, пока кончится завтрак. Крадучись, прошел на гумно, перемахнул через плетень и – рысью в контору. Ветром ворвался в комнату политкома Синицына, хлопнул дверью и стал у порога, придерживая руками барабанящее сердце. – Откуда ты сорвался, Алешка? Путаясь, рассказал Алешка про ночных гостей, про обрывки слышанного разговора. Очкастый выслушал, не проронив ни одного слова, потом встал, кинул Алешке ласково: – Посиди тут… – и вышел. С полчаса просидел Алешка в комнате очкастого. На окне сердито гудела оса, по полу шевелились пряди солнечного света. Услышав во дворе голоса, глянул в окно Алешка. У крыльца стояли: очкастый с двумя красноармейцами, а в середине хозяин Иван Алексеев. Борода у него тряслась и прыгали губы: – По злобе наговорено вам… – А вот увидим!.. Таким еще не видел Алешка очкастого: слились на переносице брови, из-под очков жестоко блестели глаза. Отомкнул дверь в кирпичном сарае, стал сбоку и к Ивану Алексееву строго так: – Заходи!.. Пригибаясь, шагнул в сарай Алешкин хозяин. Хлопнула дверь за ним. * * * – Ну вот гляди: так и так, потом раз, два, и гильза выбрасывается. Вот сюда вставляется обойма… Лязгает винтовочный затвор под рукою очкастого, смотрит он на Алешку поверх очков и улыбается. Вечером дегтярной лужей застыла над станицей темнота. На площади возле церковной ограды цепью легли красноармейцы. Рядом с очкастым – Алешка. У винтовки Алешкиной пахучий ремень и от росы вечерней потное ложе… В полночь на краю станицы, возле кладбища, забрехала собака, потом другая, и сразу волной ударил в уши дробный грохот копыт. Очкастый привстал на одно колено, целясь в конец улицы, крикнул: – Ро-о-та… пли!.. Га-а-ах! Tax! Tax! Tax!.. За оградой вспугнутое эхо скороговоркой забормотало: ах-ах-ах!.. Раз и два двинул затвором Алешка, выбросил гильзу и снова услышал хриплое: «Рота, пли!» В конце широкой улицы – ругань, выстрелы, лошадиный визг. Прислушался Алешка – над головой тягуче-нудное: тю-ю-уть!.. Спустя минуту другая пуля чмокнулась в ограду на аршин повыше Алешкиной головы, облила его брызгами кирпича. В конце улицы редкие огоньки выстрелов и беспорядочный удаляющийся грохот лошадиных копыт. Очкастый пружинисто вскочил на ноги, крикнул: – За мной!.. Бежали. У Алешки во рту горечь и сушь, сердце не умещается в груди. В конце улицы очкастый, споткнувшись об убитую лошадь, упал. Алешка, бежавший рядом с ним, видал, как двое впереди них прыгнули через плетень и побежали по двору. Хлопнула дверь. Громыхнула щеколда. – Вот они! Двое забегли в хату!.. – крикнул Алешка. Очкастый, хромая на ушибленную ногу, поравнялся с Алешкой. Двор оцепили. Красноармейцы густо легли за кладбищенской огорожей, по саду за кустами влажной смородины; жались в канаве. Из хаты, из окон, заложенных подушками, сначала стреляли, в промежутки между хлопающими выстрелами слышалось хриплое матюканье и захлебывающиеся голоса, потом все смолкло. Очкастый и Алешка лежали рядом. Перед рассветом, когда сырая темнота, клубясь, поползла по саду, очкастый, не подымая головы, крикнул: – Эй, вы там, сдавайтесь! А то гранату кинем! Из хаты два выстрела. Очкастый взмахнул рукой: – По окнам, пли! Сухой, отчетливый залп. Еще и еще. Прячась за толстыми саманными стенами, те двое стреляли редко, перебегая от окна к окну. – Алешка, ты меньше меня ростом, ползи по канаве до сарая, кинешь гранату в дверь… Иначе мы не скоро возьмем их… Вот это кольцо сдернешь и кидай, не медли, а то убьет!.. Отвязал очкастый от пояса похожую на бутылку штуку. Алешке передал. Изгибаясь и припадая к влажной земле, полз Алешка; сверху, над канавой, пули косили бурьян, поливали его знобкой росою. Дополз до сарая, сдернул кольцо, нацелился в дверь, но дверь скрипнула, дрогнула, распахнулась… Через порог шагнули двое; передний на руках держал девчонку лет четырех, в предутренних сумерках четко белела рубашонка холстинная, у второго изорванные казачьи шаровары заливала кровь; стоял он, голову свесив набок, цепляясь за дверной косяк. – Сдаемся! Не стрелять! Дите убьете! Увидал Алешка, как из хаты к порогу метнулась женщина, собой заслонила девочку, с криком заламывая руки; назад оглянулся – очкастый привстал на колени, а сам белее мела; по сторонам глянул. Понял Алешка, что ему надо делать. Зубы у Алешки большие и редкие, а у кого зубы редкие, у того и сердце мягкое. Так говорила, бывало, Алешкина мать. На гранату блестящую, на бутылку похожую, лег он животом, лицо ладонями закрыл…
Популярное: Генезис конфликтологии как науки в древней Греции: Для уяснения предыстории конфликтологии существенное значение имеет обращение к античной... Модели организации как закрытой, открытой, частично открытой системы: Закрытая система имеет жесткие фиксированные границы, ее действия относительно независимы... ©2015-2024 megaobuchalka.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. (202)
|
Почему 1285321 студент выбрали МегаОбучалку... Система поиска информации Мобильная версия сайта Удобная навигация Нет шокирующей рекламы |