Мегаобучалка Главная | О нас | Обратная связь


в поэме «Мертвые души»



2019-07-04 287 Обсуждений (0)
в поэме «Мертвые души» 0.00 из 5.00 0 оценок




 

По мнению Ю.В. Манна, «Мертвым душам» присуща особая универсальность, соответствие «внешнего внутреннему, материального существования человека – истории его души» (1). Говоря об универсальности, исследователь имеет в виду известные слова Гоголя в заголовках к первому тому книги:

«Весь город со всем вихрем сплетней – преобразование бездеятельности жизни, всего человечества в массе… Как низвести все безделье мира во всех родах до сходства с городским бездельем? И как городское безделье вывести до преобразования безделья мира?» (7, 268).

Другой исследователь творчества Н.В. Гоголя, С. И. Машинский, анализируя образ губернского города, отталкивается от другого высказывания – обобщения творческого замысла писателя:

«Идея города. Возникшая до высшей степени Пустота. Пустословие, сплетни, перешедшие пределы, как все это возникло из безделья и приняло выражение смешного в высшей степени. /…/ Как пустота и бессмысленная праздность жизни сменяются мутною, ничего не говорящею смертью. Как это страшное событие совершается бессмысленно. Не трогается. Смерть поражает нетрогающийся мир. – Еще сильнее между тем должна представиться читателю мертвая бесчувственность жизни» (7, 164).

Таким образом, в изображении города Гоголь не только оценивал реальную действительность русской провинции как неподвижную пошлость, пустоту и бессмысленность для русской действительности изображаемого локализованного пространства.

В первой главе «Мертвых душ», где создается общая картина губернского города, ощутили параллель с «Петербургскими повестями», и, в частности, с повестью «Невский проспект».

Вначале все направлено на создание ощущения типичности окружающего героя мира, ибо гостиница

«была известного рода, то есть именно такая, какие бывают в губернских городах, где за два рубля в сутки проезжающие получают покойную комнату с тараканами» (5, 6)

и общая зала поражают своей обычностью:

«те же стены, выкрашенные масляной краской. пожелтевшие вверху от трубочного дыма /…/ тот же закопченный потолок; та же копченая люстра со множеством висящих стекляшек… те же картины во всю стену, писаные масляными красками, - словом, все  то же, что и везде» (5,7)

Изображая однообразие захолустной жизни, встречающей нового человека, рассказчик (автор) использует лексические повторы, выражающие не только будничность и удручающую серость обстановки, но и обычность, привычность увиденного. Город с первого взгляда обнаруживает сходство с другими городами. Но с первого же взгляда ощущается и претензия города и горожан представить нечто большее. Это, прежде всего, встретившийся местный франт, прогуливающийся возле гостиницы,

«в белых канифасовых панталонах, весьма узких коротких, во фраке с покушениями на моду, из-под которого видна была манишка, застегнутая тульскою булавкою с бронзовым пистолетом…» – (5, 5)

и картина, выбивающая из привычного вида общей залы гостиницы:

«на одной картине изображена была нимфа с такими огромными грудями, каких читатель, верно, никогда и не видывал». (5,7)

И то и другое – претензия на изящество, усвоенное по пошлому представлению о красоте в одежде, в искусстве, в поведении. Так, с первых страниц поэмы возникает ощущение пародирования иного мира, существующего за пределами города, мира, откуда доносятся известия о моде, откуда, по советам «курьеров» (словно знатоков искусства) «наши вельможи» везут из-за границы пошлые до безобразия картины.

На «домашней вечеринке» в доме губернатора, куда Чичиков получает приглашение, этот, внешний мир, получает определение – столица, Петербург, которому подражает местный «высший свет». Параллель с образами, рассказанными в начале повести «Невский проспект» очень наглядны.

Невский «блестит» красотой и изяществом прогуливающихся людей – Чичиков должен зажмуриться, войдя в зал, где собралось общество города N,

«потому что блеск от свечей, ламп и дамских платьев был страшный. Все было залито светом». (5, 12)

Автор использует тот же прием, что и в повести, для создания образов людей, прием творческой метонимии:

«черные фраки мелькали и носились врозь и кучами там и там…» –

но дополняет замену «светский человек – фрак», сравнением, которое дополняет замену «провинциальный светский человек – муха».

«Черные фраки мелькали и носились врозь и кучами там и там, как носятся мухи на белом сияющем рафинаде в пору жаркого июльского лета».* (5, 12)

Возникают в доме губернатора и бакенбарды, которые здесь, в провинции, не принадлежность к определенному департаменту, а признак столичности, светкости «тоненьких» мужчин:

«Некоторые из них были такого рода, что с трудом можно было отличить от петербургских, имели так же весьма обдуманно и со вкусом зачесанные бакенбарды… так же небрежно подседали к дамам, так же говорили по-французски и смешили дам так же, как в Петербурге» (5, 13)

(отметим вновь появляющийся языковой повтор «так же», здесь выражающего не однообразие и заурядность, а претензию).

Характеризуя светское провинциальное общество, Гоголь реализует еще один образ из «Невского проспекта» – «тузы играющие в карты». Разделив мужчин на тоненьких и толстых, сопоставив первых со столичными кавалерами, вторых, по описанию, наделяет характеристиками петербургских «тузов»:

«Лица у них были полные и круглые… волосы у них были или низко подстрижены, или прилизаны, а черты лица больше закругленные и крепкие» (5,13)

Описание людей очень похожее на описание изображения карточных фигур – унификация при видимом различии.

Дамам в губернском городе в первой главе уделяется совсем немного внимания:

«Многие дамы были хорошо одеты и по моде, другие оделись во что бог послал в губернский город…» – (5, 13)

но в этой емкой фразе «художественная трансформация и разложение фразеологизма» (выражение Л. Ереминой (2)) придает тексту новое эмоциональное освещение – ироническое, кроме того, в контексте с разделением мужчин на толстых и тонких, в этом обращении к дамам так же чувствуется и градация: дамы делятся на обеспеченных, наделенных если не вкусом, то возможностям, и «других», не имеющих ни того ни другого. Затем эта фраза отражается в сознании говорящего и читателя при описании дам на балу у губернатора:

«местами вдруг высовывается какой-нибудь невиданный землею чепец или даже какое-то чуть ли не павлиное перо в противность всем модам, по собственному вкусу».* (5, 176)

Создав общую картину светского губернского общества, ослепившего героя своим великолепием, автор дает ему характеристику в седьмой и следующей главах. Вот здесь, используя для создания образа мужчин все, что наполняет понятие «должностное лицо», «чиновник», и для создания образа дам, раскрывая понятие «светскость», на которую появляется основание, автор выносит строгие оценки этому миру, интересы которого заключаются в личной выгоде, даваемой положением в обществе, чином, сплетне, понимаемой под «светскостью», и увеселении, заменяющем образованность.

Так, рассказ о том, как чиновники «вспрыснули покупочку» Чичикова в доме полицмейстера (ирония чувствуется не только в самом названии поступка, но и в том, что событие–афера отмечается в доме человека, чья обязанность не только следить за торговыми рядами, но и за тем, чтобы не совершались преступления), дает оценку хозяину дома, которая заключается в художественном переосмыслении выражения «отцы города». В русском языке существует устойчивое словосочетание «отцы города» - «наиболее почтенные и уважаемые люди, стоящие во главе городского управления», при этом подразумевается, что отцы города заботятся о нем, как о своем детище, родном семействе. Это последнее значение и делается основным в гоголевском повествовании; и при этом получается несколько неописанный стилистический эффект:

«Полицмейстер был некоторым образом отец и благотворитель в городе. Он был среди горожан совершенно как в родной семье, а в лавки и в гостиный двор наведывался, как в собственную кладовую». (5, 155)

Таким образом, Гоголь разрушает привычный фразеологизм, на базе его создает новый, остро сатирический образ «отца и благотворителя».

Типичность взяточничества (как полицмейстера, так и других чиновников) передается иронически-восторженным тоном повествования:

«трудно было даже и решить, он ли был создан для места или место для него. Дело было так поведено умно, что он получал вдвое больше доходов противу всех своих предшественников, а между тем заслужил любовь всего города». (5, 155)

Кроме того, сохраняя метафорический смысл, тема «семейственности» будет осмысляться и как круговая порука чиновников, живущих «между собой в ладу», общаясь «по-приятельски», с печатью «особенного простодушия и кроткости». Но объединяет их не человеческая расположенность друг к другу, а именно желание жить так, как живут как можно дольше, не зря переполох, вызванный ожиданием нового генерал-губернатора, можно сравнить с ужасом, охватившим уездный город при известии о приезде ревизора в комедии Гоголя.

Отступление о толстых, умеющих «обделывать свои дела», и тонких, чье существование «слишком воздушно», раздвигает временные отношения из плана настоящего – будущего в прошлое, что подчеркивает постоянство существования толстых и тонких, незыблемость их положения:

«Толстые же никогда не занимают косвенных мест, а все прямые, и уж если сядут где, сядут надежно и крепко, так что скорей место затрещит и угнется под ними, а уж не они слетят». (5, 14)

И все же в ожидании изменений в губернии «толстые» чиновники «худеют», то есть не только меняется их физическое состояние, но и материальное, оно становится более «воздушным», более подверженным опасности, чем раньше. Это состояние также передается через метонимию:

«Фраки на многих сделались заметно просторней». (5,206)

Так, в рамках взаимоотношений внутри понятий, установившихся в поэме «мужчина – чин», «человек – чин», «чиновник – фрак», показаны не только социальные пороки общества (взяточничество, круговая порука, неумение делать свое дело – некомпетентность), но и отношение к ним как самих чиновников, так и жителей города, в чем и проявляется пошлость подобного обывательского мироощущения.

Автор много, подробно, с видимым удовольствием говорит об образованности чиновников. Вначале это эпизод подписывания купчей Чичикова, во время которой

 «Каждый из свидетелей поместил себя со всеми своими достоинствами и чинами, кто оборотным шрифтом, кто косяками, кто просто чуть не вверх ногами, помещая такие буквы, каких даже и не видано было в русском алфавите». (5, 153)

Повторы убеждают в типичности, в однообразии действий людей, но каждый из них, не умея расписываться или пытаясь подписаться замысловатее, не забыл и смог записать свои «достоинства и чины» (сама последовательность ставит вопрос, в чем видят «достоинства» чиновники, кроме как в собственном «чине»).

Затем речь идет о круге чтения: кто читает «Людмилу» Жуковского, которая в провинции до сих пор «непростывшая новость», кто читает «даже по ночам» «Юнговы «Ночи». Завершается же эта тема весьма логично – как обладающие «достоинством и чинами» люди могут не уметь писать, так и образованные люди могут не читать или не уметь читать:

«Прочие тоже были более или менее люди просвещенные: кто читал Карамзина, кто «Московские ведомости», кто даже и совсем ничего не читал». (5, 163)

Когда речь идет об «образованности и просвещенности», автор подводит читателя к итогам просвещения человека – вольнодумству. Но в данном случае происходит травестирование ситуации. Вольнодумство почтмейстера, его «сатирические намеки» – это лишь косноязычие, выражающееся во множестве вводных слов, в «подмаргивании» и «прищуривании одного глаза» (Так же, как председатель палаты, знаток «Людмилы», «мастерски читает многие места», а именно – одну строку или слово).

Таким образом, рассказ об образованности на самом деле является доказательством претензии на нее и непросвещенности.

Вершиной же иронических обличений чиновничье-обывательсткого мира становится преклонение всех перед «миллионщиком» Чичиковым, сменившееся столь же величественным страхом (в их сознании Чичиков или капитан Копейкин или Наполеон).

Самым же интересным моментом в этой ситуации всеобщего обожания Чичикова, на наш взгляд, станет размышление чиновников о выводе крестьян в Херсон.* В сознании чиновников реализуется гоголевская метонимия:

«… капитан-исправник хоть сам и не езди, а пошли на место себя один картуз свой, то один этот картуз погонит крестьян до самого места жительства». (5, 161)

 Здесь уже не авторский прием, а уверенность героев, что важен не человек, а атрибут положения, занимаемого человеком. То, что претворялось в «Петербургских» повестях на уровне приема («Невский проспект»), фантасмагории («Нос»), здесь показано как часть общественного сознания: сами чиновники уважают и боятся не конкретное лицо, а место, занимаемое человеком (генерал-губернатор), или знак этого места (форменный картуз капитана-исправника).

Вся пошлость чиновничье-обывательского мира воплощается в судьбе прокурора. (Вспомним высказывание Гоголя, уже цитированное нами: «… пустота и бессмысленная праздность жизни сменяются мутною, ничего не говорящею смертью».) На самом деле именно смерть вычленяет его из безобразно-пошлого чиновничье-обывательского мира.

Вначале прокурор – один из многих «толстых» и «знакомых лиц»: Чичиков «наконец присоединился к толстым, где встретил почти все знакомые лица: прокурора с весьма черными густыми бровями и несколько подмигивающим левым глазом…» (5, 14)

Внешность замещает собой личность, до окончания истории жизни прокурора густые черные брови и подмигивающий глаз станут не портретом, а символом прокурора.

Затем, со слов Собакевича, читатель и Чичиков, спешащий совершить купчую, узнают, что прокурор «человек праздный», устранившийся от дел («за него все делает стряпчий Золотуха, первейший хапуга в мире»), и получаем косвенное подтверждение пьянства человека, независимого по своему общественному положению, облеченного властью следить за соблюдением законов в губернии.

«Прокурорский кучер… был малый опытный, потому что правил одной только рукой, а другую засунув назад, поддерживал его барина». (5, 158)

Складывается впечатление обычности, типичности прокурора как части целого общества (вспомним характеризующий почтмейстера способ говорения, рассказ об «отце города» полицмейстере). Но Гоголь выделяет странное сочетание силы чина (прокурор) и слабости человека (безволие, бездействие), когда прокурор появляется на балу у губернатора под руку с Ноздревым, который

«явился веселый, радостный, ухвативши под руку прокурора, которого, вероятно, уже таскал несколько времени, потому что бедный прокурор поворачивал на все стороны свои густые брови, как бы придумывая средство выбраться из этого дружеского подручного путешествия». (5, 178)

Происходит ироническое осмысление слова через оппозициональную фразеологию словосочетания (3). Во-первых, Ноздрев – друг прокурора, что уже накладывает отпечаток не только на «историческую» личность, но и на чиновника. Во-вторых, слово «подручный» имеет и прямое назначение – герои входят «под руку», и ироническое, которое становится более ярким от употребленного рядом «дружеский» – прокурор во власти Ноздрева, «подручный» в значении «подчиненный», под рукой у мошенника и негодяя. Тогда хочется и в слове «путешествие» увидеть двойной смысл – не только путешествие по комнатам дома губернского генерала, но и «жизненное путешествие».

Исходя из всего выше изложенного, смерть прокурора уже не кажется настолько неожиданной, более того, в самом рассказе об этом на уровне языковых сопоставлений можно увидеть аналогию со смертью Пискарева в «Невском проспекте». И в том, и в другом тексте вокруг героя действует безликое множество:

«… послали за доктором, чтобы пустить кровь, но увидели, что прокурор уже одно бездушное тело. Тогда только с соболезнованиями узнали, что у покойника была, точно, душа, хотя он по скромности своей никогда ее не показывал». (5, 220)

Ироническая концовка, удостоверяющая, что у прокурора все-таки была душа («точно») дополняет эстетическую нерасчлененность на лица окружения прокурора («… послали… увидели… узнали»). В этом ироническом описании душа прокурора подается на уровне вполне реального предмета, годного для «обозрения и удостоверения в наличности». На протяжении всего повествования главной достопримечательностью прокурора были брови, а душа как бы отсутствовала. И только после смерти душа проявляется, тогда как все окружающие – бездушные люди. Так ирония в речи автора окрашивается трагическими красками: для всех он остается таким же, как они сами, и только автор замечает, что

«бровь одна все еще была приподнята каким-то вопросительным выражением. О чем покойник спрашивал, зачем он умер или зачем жил, об этом один бог ведает». (5, 221)

Расчленение фразы выделяет собственно авторскую речь. Вопросы формулирует автор, и сама их последовательность является ответом и читателю и прокурору – «зачем умер или зачем жил».

В сцене похорон, наблюдаемых Чичиковым из брички, в устах героя (!) звучит уже более универсальная оценка и прокурору и его омертвевшей при жизни душе:

«… если разобрать хорошенько дело, так на поверку у тебя всего только и было, что густые брови». (5, 231)

Так на уровне сообщества и на уровне отдельного человека Гоголь показывает не просто пошлость, низменность обывательско-чиновничьего мира, но и то, как омертвелость общества влияет на слабого человека, как вещь заменяет не только человека, но и его душу.

Если мужчины в губернском городе это воплощение внешнего, государственного уровня общества, то дамы – внутреннего, духовного, поэтому характеристики их должны быть построены на других основаниях. Вначале автор и заявляет эти позиции. Лишь упомянув дам в первой главе поэмы, он с видимым трудом находит слова и в седьмой главе, объясняя все своей неспособностью говорить о важном и желанием сказать «слова два о наружности да о том, что поповерхностней». Это заявление останется программным до финала поэмы – автор не может говорить о духовном, внутреннем, потому что ни души, ни глубины в дамах нет, они все на поверхности, как их мужья определяются чином и его атрибутами, так их жены это только «блистающая гирлянда» насквозь пронизанная духами. (Автор не выдерживает восторженно-иронического тона в описании дам на балу и проговаривается: «одна дышала розами, от другой несло (!) фиалками, третья вся насквозь была продушена резедой».) (5, 165)

Автор, заявив о превосходстве дам города N над петербургскими и московскими, разрушает это заявление, используя все возможные способы. (И дело не в том, что столичные дамы выше, чище, духовней, а в том, что одна пустота стремиться подражать другой – и в образах дам «Невского проспекта» и в дамах города N, при их «крепких и приятных для глаз формах» подчеркивается их «воздушность»)

«Одевались они с большим вкусом, разъезжали по городу в колясках, как предписывала последняя мода, сзади покачивался лакей, и ливрея в золотых позументах». (5, 164)

Скрытая ирония, которая проявляется только при анализе всего текста, пронизывает это описание времяпровождения дам. Мода столичная определяет выезды, но мостовые, по которым катаются дамы, вовсе не «бархатные», как говорит Чичиков в комплименте губернатору, а напротив, «имеют подкидывающую силу», не зря «сзади покачивается лакей». А интонационно и синтаксически не выделенное словесное восклицание «и ливрея в золотых позументах» передает и гордость дам придуманной роскошью, и иронию автора над дамами и поведением восхищающихся.

Очень много для понимания скрытых отношений между дамами дает упоминание их визитных карточек.

«Визитная карточка, будь она писана хоть на трефовой двойке или бубновом тузе, но вещь была священная». (5, 164)

Возникающая тема карты, ее разной ценности, свидетельствует о иерархии между дамами в зависимости от чина мужа, и раз визитка говорит о статусе ее владелицы («двойка» или «туз», «трефы» или «бубны»), но это не просто предмет гордости, а священного поклонения.

Отличительной чертой дам города N, возвышающей их над остальным миром, в том числе и столичном, является их высокая нравственность.

«В нравах дамы города N были строги, исполнены благородного негодования противу  всего  порочного и всяких  соблазнов, казнили без всякой пощады всякие слабости». (5, 164)

Использование местоимения «всякий», «всего», в качестве определения, не только иронически передает «широту» и «глубину» нравственного благородства, но и говорит о неопределенности этого чувства, о возможности объявить «всякое» нравственным или безнравственным, в зависимости от личной необходимости. Так на балу рождается сплетня о губернаторской дочке, которая отличается от всех своим внешним видом и поведением, потому что ее еще не коснулась «благовоспитанная» среда города:

«Казалось, она вся походила на какую-то игрушку, отчетливо выточенную из слоновой кости; она только одна белела и выходила прозрачною и светлою  из мутной  и непрозрачной толпы». (5, 176)

На благовоспитанных дам, хотя они не «интресанки», с особой силой действует слово «миллионщик», им отказывает «чувство вкуса», и бал губернатора показывает их «поверхностность», которая и является сущностью. Интересно, что многое о дамах, сходное в оценке с авторским мнением высказывает Чичиков. Так, после описания нарядов, в которых «вкусу было пропасть», танцев («галопад летел во всю пропалую»*), автор отмечает сходство всех женщин, съехавшихся на бал:

«Везде было заметно такое чуть-чуть обнаруженное, такое неуловимо тонкое, у! какое тонкое!..» (5, 167)

Это «тонкое» позволяет Чичикову в каждой даме видеть сочинительницу любовного письма, заставляет его воскликнуть, выражая точное отношение к дамам: «Женщины, это такой предмет» – а потом в сознании героя возникает и определение: «Галантерная половина человеческого рода». Автор соединяет два слова: «галантная» (то, что хотел сказать Чичиков) и «галантерейная» (то, к чему ведут все описания дам, восклицание Чичикова и это является авторской оценкой. ) Наложение смыслов рождает саркастическую усмешку: «галантная галантерейность» и «галантерейная галантность» – искусственность, фальшивость, возведенная в ранг искусства.

Именно женской половине общества присущи расточительство (как замечает Чичиков: «Иная навертела бы на себя тысячу рублей») и «нежное расположение к подлости», пусть «не почувствованной, но все же совершенно бескорыстной, чистой подлости, не основанной ни на каких расчетах». Это высказывание о «бескорыстной подлости» разрушается и изнутри (бескорыстной может быть только доброта) и всем дальнейшим повествованием: подлость имеет свой расчет – опорочить невинных, возвысить себя.

Воплощением всего дамского общества становятся дамы просто приятные и приятные во всех отношениях (вновь иерархия, как во всем мире города N).

В образе дамы приятной во всех отношениях важна каждая деталь. «Заслужила» она свое звание (как чин), проявив достойные в любом обществе чиновников качества: «ничего не пожалела, чтобы сделаться любезною в последней степени, хотя. конечно, сквозь любезность прокрадывалась ух какая юркая прыть женского характера». (5, 187)

Анна Григорьевна так же, как все другие дамы, сплетница и интриганка, мстительная и недалекая, но все же отличается даже от Прасковьи Федоровны, дамы просто приятной, потому что все, что она делает, «облечено самою тонкою светскостью, какая только бывает в губернском городе. Всякое движение производила она со вкусом, даже любила стихи, даже иногда мечтательно умела держать голову, - и все согласились, что она, точно, дама, приятная во всех отношениях». (5, 187)

Оценку «приятная во всех отношениях» дама получает за светскость поведения, а не сами поступки, за любовь к стихам, но не их чтение, то есть в обществе оценено только поверхностное, а не внутреннее, ибо «мечтательно держать голову» – это не значит «мечтать», а «уметь» делать - значит никогда не переживать на самом деле это чувство. Общество оценило пустоту, а не содержание, и этим, как и историей жизни и смерти прокурора, вынесло оценку себе: «Пустота и бессмысленная праздность».


ЗАКЛЮЧЕНИЕ.

 

Гоголь видел предназначение своего творческого дара в изображении «жизни действительности», именно поэтому он не мог обратиться к литературному воссозданию и художественному оцениванию мира.

Эту высокую цель художника сразу почувствовали критики XIX века, начиная с В.Г. Белинского, заявившего в самом начале творческого пути Гоголя, что он «является великим живописцем пошлости жизни», и заканчивая И. Анненским, увидевшим в творчестве писателя не только изображение «воинствующей пошлости», но и дал определение каждому этапу развития пошлости в человека: от робкой и наивно-тупой, как в «Иване Федоровиче Шпоньке...» до мистической «пошлости пошлости» «Портрета».

В ХХ веке изучение творческого наследия Н.В. Гоголя идет в социологизированном русле, а нравственная проблематика становится актуальной лишь с появлением работ Ю.В. Манна, В.М. Марковича, В.А. Зарецкого в конце 60-х – начале 70-х годов, поставивших проблему общефилософского, общечеловеческого содержания творчества Н.В. Гоголя.

Исследователи отмечают многоплановость в изображении человека, наделяемого автором духовными началами, что усиливает всякое проявление в нем пошлости, определяет трагедию личности в пошлом мире действительности.

Целью своей работы мы поставили исследование трансформации пошлого мира в художественном творчестве Н.В. Гоголя.

Избрав для анализа повести «Иван Федорович Шпонька и его тетушка» («Вечера на хуторе близ Диканьки») и «Повесть о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» («Миргород»), мы обнаружили, что образы пошлого мира и пошлого человека проявляются уже в раннем творчестве писателя.

Пошлость человека, низменность его интересов и косность взглядов раскрываются в этих повестях благодаря сложной системе рассказчиков. В повести «Иван Федрович Шпонька…» система «автор - Рудый Панько, рассказчик всего цикла, собиратель чужих историй, - Степан Иванович Курочка, рассказчик этой истории», позволяет Гоголю не только вынести оценку герою, которым восхищается непосредственный рассказчик, но и миру, в котором существует Шпонька, в котором живет рассказчик. Раскрывая ценностную градацию, которой руководствуется рассказчик, автор говорит об узости, омертвелости идеалов этого пошлого мира и выносит осуждение не только локализованному пространству, миру, в котором живет герой, но и миру. в котором находится автор.

При видимом упрощении системы рассказчиков в «Повести о том, как поссорились…» – «автор – рассказчик», общая оценка миру и герою так же выносится через говорящего, который, в отличие от первой повести, не отдаляется от автора, а напротив, приближается к нему, преодолевая косность окружающего мира благодаря таланту художника. Когда рассказчику удается покинуть замкнутый мир Миргорода, ему удается оценить мир, совпадая в мнении с мнением автора («скучно на этом свете, господа!»).

Создавая картины пошлого мира и образы пошлых людей, Н.В. Гоголь использует все виды комического – от иронии, возникающей при несоответствии собственно – и несобственно-авторской речи, до сарказма и гротеска, создаваемого приемом творческой метонимии; композиционного выстраивания всего произведения как противопоставление пошлого подлинному. Истории, рассказанные говорящим с видимой серьезностью, автор превращает в травестирование обыденного, низменного представления о мире.

Кроме того, уже здесь, в произведениях первых двух сборников, возникает и начинает художественно осмысляться прием авторской метонимии (человек = вещь, человек = часть его тела), подчеркивающий телесную доминанту в человеке, отсутствие духовного, его опредмеченность и получившей широкое использование и символическое наполнение в цикле «Петербургских» повестей, где вещь заменяет человека, часть тела (лица) становится человеком, предмет становится знаком человека, его символом.

Само место действия – «Петербург» – накладывает отпечаток на героев «Петербургских» повестей. В отличие от героев «Шпоньки» и «Повести том, как поссориллись…», они наделены более развитым сознанием (Чартков и Пискарев – художники, Поприщин – чиновник, задумывающийся о смысле своего существования), но это не является защитой от пошлости окружающего мира. Мы видим, как в художнике Пискареве сосуществует творческое, живое и низменное, мертвое, и трагедия Пискарева, отказывающегося жить без мечты и любви, оттеняется торжеством Пирогова, способного жить без чести.

В повести «Невский проспект» Гоголь использует художественную метонимию не только как уподобление человека вещи, но и как знак его положения в обществе и мире, его состояния, а сам Невский проспект осмысляется как атрибут, символ столицы, изменяющей сознание так, как он изменяет пространство, связанное с ним («Движущаяся столица – Невский проспект» движется не только людьми, проходящими по нему, но и сам по себе, он «оживает и начинает шевелиться» в сумерки, а ночью «мириады карет валятся с мостов, форейторы кричат и прыгают на лошадях»).

И все-таки, обращаясь к миру «маленьких людей», Гоголь не только осуждает пошлость их желаний (Ковалев, Пирогов), практицизм их мечты (Башмачкин), но и видит в них существование недосягаемого идеала, дающего силы на поступок (последний сон Пирогова), на осознание своей человеческой значимости (Поприщин).

Вместе с тем автор предупреждает о влиянии пошлого мира на сознание людей со слабой волей, неуверенных, о подчинении творчества пошлости, убивающей художника (судьба Пискарева, Чарткова).

В поэме «Мертвые души» картины окружающего мира отличаются своей универсальностью, многоуровневой связью со всем творчеством Гоголя и, в первую очередь, как было установлено во время анализа, с повестью «Невский проспект».

Используя те же художественные приемы, что и в повести, автор стремится показать тенденцию локального, провинциального мира не просто соответствовать собственному представлению о столичности, о светскости, но и превзойти собственные возможности и представления, что делает пошлость провинции не просто пошлостью, но «пошлостью пошлости», «воинствующей пошлостью».

Изображая общество города N, Гоголь расширяет картину мира, и мы видим «внешнюю пошлость» существования обывателей и пошлость почти государственного уровня - пошлость чиновников, но и «внутреннюю», поскольку большое внимание уделяется изображению дамского общества, пошлости которого профанирует не столько должность, сравнивающую человека, как это происходит с мужскими образами, сколько само существование человека, если оно насыщено лишь нарядами, сплетнями и увеселением.

В ходе анализа обнаружилось, что при изображении нравов города N наряду с уже разработанным применением творческой метонимии, этот прием осмысляется как персонификация: в даме приятной во всех отношениях воплощаются все особенности женщин города N, а смерть прокурора, открывшая наличие души, не только оттеняет бездушие других чиновников, но и в какой-то мере проявляет критическую точку существования человека в чиновничьем пошлом мире: омертвение – жизнь или одушевление – смерть.

Сопоставление повести «Невский проспект» и поэмы, кроме сходства в приемах изображения, открыло и сходство в изображении пространства Невского проспекта и города N.

Герой и рассказчик в повести ощущают искривление пространства, когда поддаются влиянию этого мира, так Пискарев, гоняющийся за незнакомкой, ощущает сам этот перелом:

«тротуар несся под ним, кареты со скачущими лошадьми казались недвижимы, мост растягивался и ломался на своей арке, дом стоял крышею вниз, будка валилась к нему навстречу». (2, 14-15)

Искривление пространства ощущает и автор в «Мертвых душах»: в начале, когда герой повести появляется в городе:

«Местами эти дома казались затерянными среди широкой, как поле, улицы и нескончаемых деревянных заборов; местами сбивались в кучу, и здесь было заметно движение народа и живности». (5, 9)

И в конце, когда герой покидает город:

«… экипаж пошел опять подплясывать и покачиваться благодаря мостовой, которая, как известно, имела подкидывающую силу. С каким-то неопределенным чувством глядел он на дома, стены, забор и улицы, которые также со своей стороны, как будто подскакивая, медленно уходили назад…» (5, 230)

Обращение в ходе анализа к лингвистическому оформлению текста выявило сходство в языковых приемах, передающих образ мышления героев и рассказчиков, а также в качестве способа выражения авторской позиции. Это прежде всего разнообразные смысловые и языковые несоответствия, художественная трансформация и разрушение фразеологизма, использование определительных местоимений в качестве определений, передающее сложности высказываемой мысли и универсальность высказывания («какой-то», «каждый», «всякий»). А также употребление повторений («та же», «так же», «то же») придает, во-первых, всеобъемлемость изображаемых картин и событий, во-вторых, сохраняя первый смысл, всеохватность, дополняет его универсальностью (вспомним описание гостиницы и ее парадной залы).

Таким образом, в ходе своей работы мы обнаружили, что одну из художественных задач Гоголь видел в изображении пошлости окружающего мира, которое в ходе творческой эволюции писателя усиливается и углубляется как в идейно-образном условии, так и в художественных приемах.


ПРИМЕЧАНИЯ

Введение

Белинский В.Г. Полн. собр. соч. в 13-ти томах. М. АН СССР, 1953-1959.

первая цифра – том, вторая – страницы.

1. Гоголь Н.В. Соб. соч. в 8 т. М, 1984, т. 8, с. 446

2. Там. же, с. 446-447.

3. Там же, с.294.

4. Ермилов В.А. Гоголь, М., 1952; Храпченко М.Б. Н.В. Гоголь . М. 1965 и др.

5. Гоголь Н.В. Собр. соч. т. 6, с.133-134.

6. Мережковский Д.С. Гоголь и черт. // Мережковский Д.С. В тихом омуте. – М. 1991, с.195

7. Анненский И.Ф. О формах фантастического у Гоголя.// Анненский И.Ф. Книги отражений. М., 1979, с.211

8. Там же, с.222.

9. Белый А. Гоголь. Серебряный голубь. М., 1989; Брюсов В. Испепеленный. М., 1909; Блок А. Дитя Гоголя. / Блок А. Собр. соч. в 3 т. , М., 1999, т.3, с.293-298.

10. Манн Ю. Поэтика Гоголя, М. 1978 и др. работы; Фридлендер Г.М. Методологические проблемы литературоведения. М. 1984; Чичерин А.В. Очерки по истории русского стиля. М. 1977; Маркович В.М. Петербургские повести. М. 1989; Зарецкий В.А. Петербургские повести. М. 1976.

11. Фридлендер Г.М. Гоголь: истоки и свершения// Русская литература, 1995, № 2,     с. 3-32.

12. Манн Ю.В. Поэтика Гоголя. М. 1978, с. 368

13. Там же, с. 371

14. Там же

15. Там же, с. 372.

16. Гоголь Н.В. Собр. соч. т. 8, с. 293.

17. Манн Ю.В. Поэтика Гоголя. М., 1978, с. 376.

18. Маркович В.М. Петербургские повести. Л., 1989, с. 93.

19. Там же, с.100.

20. Манн Ю.В. Поэтика Гоголя, М., 1978, с. 211-297 и о.

21. Смирнова Е.А. Поэма Гоголя «Мертвые души». М. 1982, с. 108.

22. Там же, с. 109.

23. Там же, с. 109

24. Зарецкий В.А. Петербургские повести. М. , 1976, с. 30.

25. Анненский И.Ф. Художественный идеализм Гоголя. // Анненский. Книги отражений. М., 1979, с. 208.

Глава I .

(1)

1. О художественной трансформации фразеологизмов в текстах Н.В. Гоголя: Еремина Л. И. О языке художественной прозы Н.В. Гоголя, М. 1987, 178 с.

Художественное слово Гоголя. Стилистический анализ // Русский язык в школе. 1984. № 1, с. 48-55.

2. Пропп. В.Я. Природа комического у Гоголя // Русская литература. 1988 № 1, с. 27-43

(2)

1. Драгомирецкая Н.В. Стилевая иерархия в отношениях автора и героя как принцип внутренней формы. Гоголь // Драгомирецкая Н.В. Автор и герой в русской литературе. М. 1981. с. 76-120.

2. Манн. Ю.В.



2019-07-04 287 Обсуждений (0)
в поэме «Мертвые души» 0.00 из 5.00 0 оценок









Обсуждение в статье: в поэме «Мертвые души»

Обсуждений еще не было, будьте первым... ↓↓↓

Отправить сообщение

Популярное:
Генезис конфликтологии как науки в древней Греции: Для уяснения предыстории конфликтологии существенное значение имеет обращение к античной...
Почему люди поддаются рекламе?: Только не надо искать ответы в качестве или количестве рекламы...



©2015-2024 megaobuchalka.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. (287)

Почему 1285321 студент выбрали МегаОбучалку...

Система поиска информации

Мобильная версия сайта

Удобная навигация

Нет шокирующей рекламы



(0.016 сек.)