Мегаобучалка Главная | О нас | Обратная связь


Комплексная работа и благополучие



2019-07-03 266 Обсуждений (0)
Комплексная работа и благополучие 0.00 из 5.00 0 оценок




В 1925 году 19-летний австрийский студент-медик Пражского университета Ганс Селье заметил нечто настолько очевидное, что поначалу даже не решился сообщить о своем открытии преподавателю. Когда студенты осматривали людей с различными заболеваниями, Селье вдруг обнаружил, что все пациенты чем-то похожи друг на друга вне зависимости от состояния их здоровья. Все они говорили о боли в суставах, потере аппетита и языке с налетом. Короче говоря, все они выглядели больными.

Позже Селье изложил свои мысли на этот счет следующим образом:

«Даже сейчас – спустя полвека – я все еще отлично помню, какое впечатление произвели на меня эти выводы. Я не мог понять, почему с момента возникновения медицины, терапевты всегда пытались сконцентрировать свои усилия на том, чтобы обнаружить индивидуальные болезни и открыть особые способы их лечения, не уделяя особого внимания более очевидному „синдрому просто болезни“» [143] .

Когда он поделился своим наблюдением о том, что больные люди выглядят нездорово, со своим преподавателем, то последний саркастически заметил, что, действительно, «если человек толстый, то он выглядит толстым». Однако Селье не отказался от своей идеи. В детстве он сопровождал своего отца, одного из потомственных врачей в семье Селье, когда тот ходил лечить бедных в Вене. Его отец придерживался традиционного, довольно комплексного понимания лечебного процесса [144]. Как осознали «психотерапевты», личное общение врача с пациентом было ключевым фактором для того, чтобы лечение прошло успешно.

История утилитаризма заканчивается там, где становится понятно, что невозможно найти единственный показатель человеческой оптимизации, позволяющий принимать все решения – и общественные, и личные. Данная мечта основывается на надежде, что когда-нибудь можно будет преодолеть двусмысленность и многоплановость человеческой культуры, заменив ее знанием о единственной количественной категории. Должно это осуществиться через идею пользы, энергии, ценности или эмоции – монизм сам по себе всегда означает упрощение. В своем банальном наблюдении о том, что больные люди выглядят нездорово, Селье всего лишь подошел к вопросу с другой стороны. Ему потребовалось еще 10 лет, чтобы разработать научную теорию, которую он назвал «Общим адаптационным синдромом».

Новизна идеи с точки зрения медицины состояла в том, что синдром, который описывал Селье, не являлся типичным: он включал в себя комплекс симптомов, которые не были привязаны ни к какому конкретному заболеванию или расстройству. Он изучал его, проводя различные эксперименты на животных: бросал их в холодную воду, резал, давал яд, чтобы посмотреть, каким образом они будут на все это реагировать.

Как и любая биологическая система, тело животного сталкивается со внешними стимулами, вмешательством и прочими факторами, на которые ему приходится отвечать. Селье интересовала природа этого ответа, который иногда мог стать проблемой сам по себе. Биологические системы, подверженные атаке слишком большого числа раздражителей, закрываются; то же самое происходит, когда раздражителей слишком мало. Здоровье организма зависит от оптимального уровня активности – не слишком высокого, но и не слишком низкого. Люди в этом плане ничем не отличаются от животных, считал Селье. Пациенты, которые просто «выглядели больными» в момент его озарения на занятии, выражали общую физическую реакцию на совершенно различные болезни. Возникла монистическая теория общего хорошего самочувствия.

До 1940-х годов термин «стресс» (англ. stress – давление, напряжение. – Прим. пер.) использовался лишь для описания действий над металлом и был неизвестен за пределами инжиниринга и физики. Железо могло стать напряженным (англ. stressed), если было неспособно противостоять оказываемому давлению. Селье заметил: то, что инженеры называли амортизацией, скажем, моста, напоминало проблемы, которые он назвал общим адаптационным синдромом человеческого тела. Общий адаптационный синдром был эффективным индикатором «уровня амортизации тела»[145]. После Второй мировой войны Селье дал открытому им явлению новое название – стресс. Таким образом, к 1950-м годам возникла совершенно новая сфера медицинского и биологического исследования.

Что касается Селье, то он, как и Мэйо, никогда не считал себя просто ученым: он был уверен, что у него есть определенная миссия. Согласно его комплексному пониманию болезней целые сообщества и культуры могли заболеть, если они теряли возможность противостоять внешним раздражителям и требованиям. Аналогично они могли стать пассивными, если их недостаточно стимулировали. Со временем Селье развил свою идею в нечто наподобие этической философии, хотя и пугающе эгоцентричной. Здоровое общество, считал он, строится на основе «эгоистического альтруизма», при котором каждый индивидуум старается выложиться на все сто процентов, стремясь заслужить восхищение других. Это создает определенное естественное равновесие, при котором эгоист становится частью своей собственной социальной системы.

«Ни один человек не будет иметь личных врагов, если его эгоизм, его желание накопительства ценностей проявляются только в энергичности, готовности помочь, благодарности, уважении и других положительных чувствах, которые делают человека полезным и зачастую даже незаменимым для других» [146] .

Несмотря на все свое стремление найти науку, способную диагностировать любую социальную проблему, Селье, когда начал поиск, споткнулся о биологию. Его монистическое предположение заключалось, собственно, в том, что любое сообщество или организация представляет собой не что иное, как большую сложную биологическую систему, и поведение общества можно объяснить, наблюдая за поведением организмов и клеток.

Если оставить в стороне биологическое исследование Селье и его энергичную либертарианскую политику, то неспецифическая природа стресса гарантировала, что это понятие заинтересует мир менеджмента. Стресс, как описывал его Селье, являлся всего лишь особым видом реакции на любой чрезмерный внешний раздражитель. Его можно было в равной степени изучать как с психологической точки зрения, так и с организационной. По сути, еще до появления термина «стресс» у военных США отмечался подобный синдром во время Второй мировой войны: у солдат случался нервный срыв, когда они слишком долго находились на передовой. Стрессовые факторы могут иметь не только физическую природу, но также социальную и психологическую. Вопрос о том, какая именно связь между провокатором стресса и ответом на него, оставался открытым, и ответ на него стали искать не только в биологических науках. Исследование стресса стало крайне междисциплинарным.

В качестве поиска ответа на вопрос, каким образом люди реагируют на физические и умственные проблемы, изучение стресса прекрасно вписывалось в науку о труде. По определению, стресс – это нечто, с чем мы неизбежно сталкиваемся и чего мы не в состоянии избежать. Часто случается, что мы, попадая в некую конкретную ситуацию, не можем на нее не отреагировать. В течение 1960-х годов возникла дисциплина под названием гигиена труда, призванная с максимальной точностью выяснить, как именно на нас влияет работа в физическом и психическом плане. Изучение различных видов человеческой деятельности с точки зрения того, какие гормональные и эмоциональные изменения они в нас вызывают, дало ряд потенциально революционных результатов. Нельзя было утверждать, что большая нагрузка всегда плохо сказывается на человеке; иногда недостаточная нагрузка на рабочем месте вызывает скуку, а это тоже, по мнению Селье, вредно для здоровья. Современный взгляд на безработицу как на потенциальную угрозу здоровью связан именно с данным утверждением ученого.

Так же как особое внимание со стороны Мэйо к диалогу привело к более основательной эгалитарной критике служебной иерархии, так и изучение стресса на рабочем месте стало причиной чего-то подобного. Исследование, проведенное психологом Робертом Каном и его коллегами из Мичиганского университета в начале 1960-х годов, выявило, как именно руководящие структуры и работа влияют на здоровье сотрудников [147]. Плохо продуманные задания и недостаток признания на рабочем месте были очевидными факторами физических и душевных расстройств. Невозможность повлиять на что-либо при выполнении задания, – стрессовый фактор, воздействующий на разум и тело. Внезапно стала очевидна связь между несправедливостью служебной иерархии и уязвимостью человеческого тела. Одним из важнейших открытий оказался тот факт, что стресс приводит к выбросу в кровь кортизола, который вредит артериям и увеличивает риск сердечного приступа [148]. В то время как высшее руководство сталкивается с синдромом выгорания, вышеописанная форма стресса характерна для тех, кому не достает власти или статуса на работе.

К 1980-м годам неспецифический синдром, чье существование Селье впервые установил в 1925 году, стал одной из главных проблем менеджеров западного мира. Рабочие больше не говорили о чисто физической усталости, которую бы понял Фредерик Тейлор, и они не были просто несчастливы, как полагал Элтон Мэйо. Теперь они просто испытывали снижение активности, ту форму психосоматического коллапса, которую мы начали идентифицировать со стрессом. В 2012 году в Великобритании стресс стал главной причиной отсутствия людей на работе. Явление стресса не так-то просто отнести к физическим или к душевным заболеваниям. Возможно, его провоцирует работа, а может, другие виды социальных, психологических или физических факторов, которым индивидуум не может противостоять.

Наука о стрессе стала делом первостепенной важности для руководителей, переживающих о том, что их работники истощены. Борьба со стрессом превратилась в одну из важнейших задач менеджеров-кадровиков, которые выискивают простейшие решения для множества «био-психо-социо»-жалоб. Количество дополнительных факторов, влияющих на стресс (как материальных, так и нематериальных), настолько велико, что контролировать их просто не представляется возможным. Сюда же относятся еще более печальные риски тех, кто занят на сомнительной работе, переходит с места на место, и руководство не в состоянии оказать им поддержку. Единственный вывод, который следует из всего этого, как и из исследований 1960-х годов, заключается в том, что фундаментальная политика труда стала дисфункциональной, и ей нужна более комплексная трансформация, а не просто применение поэтапного медицинского лечения. Однако такого ли рода урок был извлечен?

Реванш Тейлора

Когда в 1928 году молодая женщина с Хоторнского завода сообщила Элтону Мэйо, что она надеется поехать в свадебное путешествие в Норвегию, то ее слова могли бы рассматриваться как признак необычно близких отношений, если бы Мэйо был ее начальником. Сегодня, в начале XXI века, руководство больших компаний настаивает именно на таком уровне близости между ними и подчиненными.

Рассмотрим пример компании Unilever, мирового производителя продуктов, косметики и чистящих средств. В 2001 году менеджеры компании объявили о поиске программы, которая могла бы помочь им управлять своей энергией, так как они боятся последствий своего образа жизни, связанного с руководством [149]. В своей сфере им легко было найти экспертов, способных составить подобную программу. В результате появилась программа здоровья и благополучия Lamplighter (в Австралии – Ignite U), целью которой является поддержание высокой продуктивности главного управления и сокращение рисков стресса. Торговые преимущества Lamplighter быстро стали очевидны: по подсчетам, 1 фунт, потраченный на программу, приносил 3,73 фунта дохода. Ее тут же начали применять в десятках офисах Unilever по всему миру, а позже в рамках этой программы проводили оздоровление и остальных сотрудников.

Подобные программы становятся все более и более популярны. Они пытаются выявить широкий круг рисков для здоровья и благополучия работников, включая их спортивную активность и психическую устойчивость. В рамках программы Lamplighter сотрудников Unilever официально (хотя и конфиденциально) оценивали по различным показателям поведения, среди которых были питание, курение, пристрастие к алкоголю, спорт и уровень личного стресса. Рабочее место нового поколения приобретает черты приемной врача, только теперь врач еще должен научиться мотивировать. Очень часто технологии вроде Health 20. («Здоровье 20.») для цифрового отслеживания хорошего самочувствия ничем не отличаются от программ по повышению продуктивности. Приложение для здоровья от iPhone 6, запущенное в сентябре 2014 года, было представлено как еще один, новый аспект Apple, который продолжает преображать нашу жизнь, однако никто даже не потрудился поразмыслить над тем, для кого это приложение сделано. Не нужно и говорить, что главными сторонниками постоянного отслеживания поведения наших тел выступают работодатели, организации, предоставляющие услуги по страхованию здоровья, и компании, специализирующиеся на оздоровительных услугах.

«Лучшие» фирмы предоставляют своим самым продуктивным сотрудникам бесплатное посещение спортзала или даже бесплатные консультации с психологом. Такие компании, как, например, Virgin Pulse (говорящее название: очевидно, ее основатели считают, что пульс лучше всего отображает качество жизни), предлагают комплекс психосоматических программ, направленных на оптимизацию физической энергии работников, их внимания и «истинных мотиваций» – все это с помощью интенсивного цифрового контроля и консультаций. Когда физические и психологические характеристики работы (и болезни) начинают сливаться в единое целое, то понятия «здоровье», «счастье» и «продуктивность» все сложнее разграничить. Компании начинают рассматривать все эти три компонента как одно целое, которое нужно максимизировать, используя определенные стимулы и средства. Это монистическая философия менеджера XXI века: каждый рабочий может стать лучше по показателям своего физического и психического здоровья, а также в плане своей продуктивности.

Надежда на то, что преимущества человеческого диалога будут по-настоящему осознаны, обречена оставаться просто надеждой, поскольку руководство компаний и здравоохранение делают все возможное, чтобы оптимизировать человеческое счастье. Хотя все-таки есть радикальные политические экономисты, которые видят в дематериализации современной работы возможность возникновения абсолютно новой промышленной модели [150]. Движение в сторону экономики, основанной на знании, в которой идеи и отношения являются главной ценностью для бизнеса, может стать основой для создания абсолютно новой структуры рабочего места, на котором власть окажется децентрализована, а решения будут приниматься совместно. Существуют причины подозревать, что подобные системы уменьшат психосоматические стрессы; в этом смысле они будут эффективнее статуса-кво. Если, как осознал Мэйо, диалог – важный фактор для повышения продуктивности, то почему бы не позволить ему влиять на принимаемые решения, в том числе и на решения самого высокого уровня? Если бы вместо ироничных бесед с менеджером, который пытается манипулировать эмоциями сотрудника в надежде улучшить таким образом производительность, в ходу был более честный взгляд на проблемы болезни/здоровья, то под вопросом оказались бы статус и зарплата небольшого числа главных руководителей. Но вместо этого традиционные формы управления и иерархии сохраняются благодаря вездесущности цифрового контроля, позволяющего отслеживать и анализировать неформальное поведение и общение работников, а также управлять им.

Вместо того чтобы наблюдать возникновение альтернативных корпоративных форм, мы становимся свидетелями неброского возвращения научного менеджмента времен Фредерика Уинслоу Тейлора, однако теперь с более пристальным наблюдением за телами подчиненных, их движениями и результатами работы. Главная оценка результативности сотрудников осуществляется теперь через приборы за контролем тела, отслеживания пульса, передачи данных о здоровье в реальном времени, анализа стрессовых рисков. Звучит странно, но понимание того, что собой представляет «хороший» работник, прошло полный круг начиная с 1870 года, когда были проведены эргономические исследования усталости, через психологию, психосоматическую медицину и вновь вернулось к телу. Возможно, управленческому культу оптимизации просто необходимо опираться на что-то материальное.

Глава 5
Кризис власти

В последние годы Консервативная партия Великобритании смотрела на свою ежегодную конференцию как на приближающуюся рекламную катастрофу. На этих встречах, которые традиционно проходят в курортных прибрежных городах, таких как Брайтон и Блэкпул, собираются большие толпы людей из местных клубов консерваторов, в поисках лидеров, готовых скинуть оковы политкорректности и современных ценностей. Здесь можно встретить тех, кто поддерживает расистские настроения, и мрачно настроенных известных персон, и пожилых членов партии, не толерантных по отношению к гомосексуалистам.

Однако в 1977 году, когда Маргарет Тэтчер уже два года стояла во главе партии, на конференции, что было в какой-то степени неожиданно, стали звучать голоса молодых людей. Уильям Хейг, 16-летний школьник с заметным норвежским акцентом, обратился к собравшимся с речью, заслужившей признание обычно строгой аудитории, в том числе и женщины, которой предстояло в течение последующих 11 лет возглавлять правительство.

Оплакивая социальное государство лейбористского правительства, которое было в то время у власти, молодой человек обратился к аудитории: «Большинству из вас переживать не стоит – половины из вас не будет здесь через 30 или 40 лет». Он продолжал искать суть социалистической угрозы. Юноша сказал: «В Лондоне я знаю, по крайней мере, одну школу, в которой ученику можно победить на соревнованиях только один раз, иначе другие ученики будут казаться хуже на его фоне. Это классическая иллюстрация социалистического государства, и с каждым новым лейбористским правительством мы все ближе к нему».

Через 20 лет Хейг стал новым лидером своей партии. Ему не посчастливилось победить на выборах, как его предшественнице в 1980-х годах. Однако, без сомнения, он был восхищен результатами, которых добилось британское общество в это время. После 20 лет нахождения сторонников политики Тэтчер у власти «социалистическое государство» почти исчезло, особенно во время лейбористского правительства во главе с Тони Блэром. В западном мире закрепился принцип поддержки интересов деловых кругов и свободного рынка. Казалось, история Хейга про школьные соревнования произвела настолько сильное впечатление на политиков, что теперь они как никогда призывают участвовать в спортивных состязаниях.

В течение долгого экономического подъема с начала 1990-х до банковского кризиса 2007–2008 годов спорт оставался беспрекословной добродетелью для многих политических лидеров. Проведение в разных городах Великобритании международных спортивных соревнований, таких как чемпионат мира по футболу и Олимпийские игры, стало настоящим успехом для политической элиты, потому что они могли греться в лучах славы профессиональных атлетов. Например, премьер-министр Тони Блэр был приглашен на известную телепрограмму, посвященную футболу, на BBC, чтобы в неформальной обстановке обсудить игру любимого полузащитника. Его преемник, Гордон Браун, произнося речь в свой первый день на Даунинг-стрит, 10, заявил, что его школьная команда по регби всегда остается его источником вдохновения. И когда в 2008 году авторитет Брауна начал падать, он возвратился к оригинальным идеям Хейга, делая акцент на спорте с сильным соревновательным духом. Браун заявил: «Эту атмосферу мы хотим привнести в школы, увеличивая не количество медалей, а приумножая соревновательный дух».

Однако не всегда подобные спортивные метафоры уместны. Рост инфляции исполнительной властью объяснялся поддержкой «уровня игрового поля» в «войне за таланты». В 2005 году появилось интервью, где говорилось об увеличивающемся неравенстве, в котором Тони Блэр заявил, что «у меня нет жгучего желания узнать, что Дэвид Бекхэм стал зарабатывать меньше денег», хотя футбол не имеет никакого отношения к изначальному вопросу [151].

Даже после грандиозного провала в 2008 году неолиберальной модели политический класс Великобритании прибегнул к этой риторике, утверждая, что «глобальная гонка» требует уменьшения благосостояния и отказа от регулирования рынка рабочей силы. Обезопасить «конкурентоспособность» как определяющий фактор в культуре бизнеса, городов, школ и всей нации (потому что она означает победу над международными конкурентами) – это лозунг эры посттэтчеризма. Науку победы, будь то в бизнесе, спорте или просто в повседневной жизни, в настоящее время используют бывшие спортсмены, гуру бизнеса и статистики, применяя спортивные методы в политике, опыт войны в стратегии бизнеса, а уроки жизни в школах.

Однако как бы молодой Хейг ни представлял себе будущее через 30 или 40 лет, одну определяющую тенденцию ни он, ни кто другой предугадать не смогли. Она заключается в том, что конкуренция и ее культура, включая дух соревнования в спорте, тесно связаны с расстройством, о котором мало говорили в 1977 году, но который стал основным политическим вопросом к концу XX века. Незадолго до начала 1980-х годов западные капиталистические страны пребывали на этапе перехода в новую эру психологического менеджмента. Этим нарушением была депрессия.

Одним из способов исследования связи между депрессией и конкурентоспособностью является изучение статистических корреляций между коэффициентом диагностирования и уровнем экономического неравенства внутри общества. Так или иначе, функция любого соревнования заключается в создании неравного результата. В странах, где неравенство выражено не столь сильно, например в Скандинавии, зафиксирован довольно низкий уровень депрессии и более высокий уровень благополучия, в то время как в регионах, где неравенство сильно, например в США и Великобритании, наблюдается более высокий уровень депрессии [152]. Кроме того, статистика подтверждает следующее: относительная бедность, то есть бедность относительно других, может привести к абсолютной бедности, а чувство неполноценности и страха, наряду со стрессом из-за беспокойства о деньгах, увеличивает депрессию. По этой причине эффект неравенства в депрессии больше ощущается в соответствии со шкалой дохода.

Но все же это больше, чем просто статистическая корреляция. За цифрами стоят пугающие факты, свидетельствующие, что депрессию может вызвать дух конкуренции, способный влиять не только на «неудачников», но и на «победителей». То, что Хейг определил как социалистический страх, когда конкуренция приводит к тому, что люди кажутся неудачниками, было доказано еще более аргументированно, чем даже могли представить прогрессивные школьные учителя в 1970-х годах: было доказано, что и они сами являются неудачниками. В последние годы ряд профессиональных спортсменов признались в том, что борются с депрессией. В апреле 2014 года в Великобритании группа известных бывших спортсменов написала открытое письмо, настаивая на том, чтобы спортивные директора, тренеры и составители программ развития также уделяли внимание хорошему «внутреннему состоянию» наряду с «физическим» с целью уберечь профессиональных спортсменов от этой эпидемии.  [153]

Исследование, проведенное в Джорджтаунском университете, показало, что играющие в футбол в колледже в два раза чаще страдают от депрессии, чем ученики, которые не играют. Другое исследование выявило, что профессиональные спортсменки по характеру во многом напоминают женщин с расстройствами приема пищи, поскольку и те, и другие страдают чрезмерным перфекционизмом [154].

Ряд экспериментов и опросов, проведенных американским психологом Тимом Кассером, выявили, что «амбициозные» ценности, ориентированные на деньги, статус и власть, связаны с большим риском депрессии и меньшей самореализацией [155]. Каждый раз, когда мы сравниваем себя с другими, к чему нас принуждает дух конкуренции, мы рискуем полностью потерять самооценку. И здесь напрашивается грустный ироничный вывод: получается, нужно отговаривать людей, в том числе и школьников, от участия в спортивных соревнованиях [156].

Возможно, нет ничего удивительного в том, что в таких странах, как США, где на протяжении всей жизни человека на первом месте стоит его индивидуальное мышление, существует множество проблем с депрессией, и широко распространено употребление антидепрессантов. Сегодня почти треть всех совершеннолетних в США и практически половина всего взрослого населения Великобритании полагают, что временами они страдают от депрессии, хотя на самом деле этот показатель намного ниже. Психологи доказали: люди счастливее, если они запоминают свои успехи, а не провалы. Это может звучать как глубокое заблуждение, но такой взгляд на вещи явно не хуже, чем депрессивная культура, основанная на конкуренции, в которой все успехи и все неудачиприписываются индивидуальным способностям и стараниям индивидуума.

Но не была ли Америка всегда обществом, основанным на конкуренции? Не была ли это мечта колонистов, «отцов-основателей» и промышленников, которые построили американский капитализм? Этот миф о «конкуренции в обществе как в спорте» появился намного раньше конца 1970-х годов, а вот эпидемия депрессии разразилась именно тогда. Сейчас кажется очень странным, что в 1972 году британские психиатры диагностировали случаи депрессии в пять раз чаще, чем их американские коллеги. И что еще в 1980 году американцы принимали антифобических средств в два раза больше, чем антидепрессантов. Что же изменилось?

От лучшего к большему

16-летний Уильям Хейг вышел на трибуну уже упомянутой конференции в поворотный момент истории западного мира, когда шел процесс формирования экономической политики последнего мира. Согласно статистическим данным неравенство в Великобритании никогда не было таким низким, как в 1977 году [157]. В то же время условия для дерегуляции рынка становились более благоприятными, к этому призывали корпорации, считавшие себя жертвами правительства, профсоюзов и групп давления со стороны потребителей [158]. Стабильно высокая инфляция заставила правительства некоторых стран, в том числе и Великобритании, провести эксперимент под названием «монетаризм», то есть попытаться контролировать объем денег, находящихся в свободном обращении, что также негативно влияло на экономический рост и рынок труда. Тэтчер и Рональд Рейган с нетерпением ждали наступления новой эры, которую позже стали называть неолиберализмом.

Чтобы понять неолиберализм, нужно изучить его последствия: огромные зарплаты руководителей, беспрецедентные уровни безработицы, все более доминантное положение финансового сектора по отношению к другим сферам экономики и обществу, проникновение методов менеджеров частного сектора в другие сферы жизни общества. Анализ вышеперечисленных тенденций крайне важен. Однако, кроме того, важно понять, как и почему их возникновение стало возможным, а значит, необходимо вернуться в то время, когда юный Хейг призывал консерваторов к оружию. В течение последующих 20 лет многие сомнительные аспекты неолиберализма стали столпами новой эры. Среди таких аспектов – вернувшееся почитание как конкуренции, так и экономики счастья.

В самом центре культурных и политических дебатов 1960-х годов находился острый релятивизм, который угрожал основам морали, интеллектуальному, культурному и даже научному авторитету. Под вопросом оказалось право называть некое поведение нормальным, определенные высказывания правдивыми, результаты справедливыми, а одну культуру превосходящей другую. Когда традиционные источники авторитета предпринимали попытки защитить свое право называть вещи таким образом, то их обвиняли в предвзятом отношении, узости взглядов и в ограниченном словарном запасе. На самом деле вопрос стоял не о том, чьи ценности лучше или правдивее, а о послушании, с одной стороны, и непослушании – с другой.

Вспомним ключевые политические и философские вопросы, стоявшие на повестке дня в 1960-х годах. Как можно публично принимать какие-либо законные решения, если больше не существует общепризнанных иерархий или общих ценностей? На каком языке должна говорить политика, когда сам язык политизировали? Кто будет представлять мир и общество, если даже сам факт представления рассматривается как нечто априори предвзятое? С точки зрения правительства того времени, политика демократии зашла слишком далеко.

Идея Иеремии Бентама о научной утилитаристской политике родилась из стремления очистить юридические процессы и систему наказания от абстрактного вздора, который, как ему казалось, засорял язык судей и политиков. Таким образом он надеялся спасти политику от философии. Однако, если взглянуть на идею Бентама с другой стороны, то она может служить выполнению совершенно другой задачи. Использование математики способно, кроме того, спасти политику от излишеств демократии и культурного плюрализма. Желание использовать точные науки для оценки психологического благополучия, которое впервые было озвучено Бентамом, вновь появилось в 1960-е годы. Оно выражалось в различных формах: одни ассоциировались с контркультурой, а продвижением других занимались консерваторы. Тем не менее подобные инициативы имели успех с точки зрения политики, поскольку их можно было вынести за рамки дебатов. Именно они подарили миру идею о том, что числа пригодны в качестве инструмента для воссоздания общественно-политического языка.

В мире, где мы не в состоянии договориться о том, что такое хорошо, а что такое плохо, поскольку ответ на данный вопрос зависит от личного или культурного взгляда на вещи, математика предлагает нам решение этой проблемы. Она не говорит о качестве, а определяет количество. И она не создает представление о том, насколько хороши бывают вещи, а демонстрирует нам, как их много. Таким образом, вместо иерархии ценностей – от худших к лучшим, нам предлагается шкала – от меньшего к большему. Цифры способны урегулировать конфликты, потому что с ними не поспоришь.

Самым примитивным наследием 1960-х годов является утверждение, что больше лучше, чем меньше. Рост означает прогресс. Несмотря на желания, стремления или ценности человека, для него будет лучше, если он получит всего по максимуму. Веру в то, что рост хорош сам по себе, можно обнаружить в некоторых субкультурах и психологических движениях того времени. Гуманистическая психология, созданная Абрахамом Маслоу и Карлом Роджерсом, попыталась переориентировать психологическую науку, а вместе с ней и общество, уйти от принципов нормализации к вечному поиску еще большей самореализации [159]. Считалось, что в 1950-е годы людей ограничивали в их развитии. Утверждать, что существует естественное или моральное ограничение для личностного роста, означает возвращаться к репрессивным традициям. Совсем недавно корпорации приводили очень похожий аргумент, жалуясь на пагубное влияние рыночного регулирования на рост прибыли.

Самую первую попытку сравнить уровни счастья целых наций сделал в 1965 году Хэдли Кэнтрил, бывший личный специалист по опросам президента Рузвельта [160]. Совместно с институтом Гэллапа Кэнтрил провел исследование среди жителей разных стран по всему миру, применив совершенно новый способ, который он позже назвал «шкалой оценки своего места в жизни». Опросы, как правило, проводились на тему отношения граждан к определенным продуктам, политике, лидерам или организациям. А Кэнтрил первый задался целью узнать, что люди думают о своей жизни, каковы их желания. Обычно опрашиваемые должны были оценить окружающий мир с помощью цифры. Кэнтрил же попросил их подумать о себе и сделать то же самое. Это исследование было очень важно для современной науки о счастье. Однако само наличие «шкалы оценки своего места в жизни» говорит об одиночестве и бесцельности общества, каждый член которого руководствуется прежде всего принципом «наполнить до краев свою жизнь».

Проблема в том, что даже обществу с самореализацией и ростом все равно необходима определенная форма правительства и признанный авторитет. Но кто может ему это дать? Откуда возьмется власть, имеющая силы зафиксировать основные правила этого нового релятивистского общества, помешанного на росте?

Как мы видим, с конца 1950-х и до конца 1970-х годов возникла и добилась успеха новая группа специалистов, потенциально способных стать авторитетом для этой новой культуры. В отличие от научного и политического авторитета, который они заменили, их власть основывалась на беспристрастной способности измерять, ранжировать, сравнивать, категоризировать или диагностировать при отсутствии привязанности к каким-либо моральным, философским или общественным принципам. Раньше люди говорили об общественном интересе, справедливости и правде. Как сказал бы Бентам, старые авторитеты находились во власти «тирании звуков», которую навязывала им философская теория. Новые же были просто техниками, использующими инструменты и приборы, далекие, как они гордо заявляли, «от всяких теорий».

Во время бурных страстей политических дебатов бесстрастные ученые, видевшие свою задачу в том, чтобы измерять и классифицировать, представлялись желанными новыми авторитетами. На самом деле, их подход был и контркультурный, и консервативный одновременно: контркультурный, потому что он перечеркивал все прежние авторитеты, и консервативный, потому что ему не хватало собственного видения политического прогресса. Таким образом, эти специалисты предлагали решение так называемым культурным войнам. Корни неолиберализма стоит искать в биографиях многих ученых, которые ушли из мира американских университетов в 1960-х годах, чтобы к 1980-м годам стать создателями нового конкурентно-депрессивного общества.

Бентам в Чикаго

В Чикаго, в соседних районах с Гайд-парком, есть что-то пугающее. Оно таится в абсолютно прямых улицах конца XIX века со строениями, внешне похожими на традиционные дома зажиточного среднего класса американских пригородов. В центре расположен известный Чикагский университет, который подражает готическому стилю Оксфордского университетского колледжа, дополняемому средневековыми башнями и окнами с витражами. Гуляя по Гайд-парку в тени деревьев, где плющ вьется по стенам и лужайки поддерживаются в идеальном состоянии, посетители парка могут забыть, где они находятся. Напоминанием служат только аварийные телефоны – сверху они подсвечиваются голубым светом и их видно на каждом углу внутри и около университета. Гайд-парк – это святилище покоя и познания, но он расположен в районе Саут-Сайд [161] города Чикаго, и посетителям парка не советуют заходить далеко, гуляя в любом из его направлений.

Кокон, в котором находится университет, стал эффективным символом в разработке и проведении революционной политики неолиберализма. Чикаго расположен в 700 милях от столицы США, Вашингтона, и в 850 милях от Кембриджа, штат Массачусетс, где стоят столпы американской экономики – Гарвард и Массачусетский технологический институт. Экономисты Чикагской школы были не только тесно привязаны к Гайд-парку, но и находились в нескольких сотнях миль от политического и академического центра страны. Им больше ничего не оставалось, как вести дискуссию друг с другом, и в течение 30 лет после Второй мировой войны они продолжали это делать с особым упорством.

В 1930-х годах ученые, которые стали известны как Чикагская школа, начали придерживаться взглядов экономистов Джейкоба Вайнера и Фрэнка Найта. К 1950-м годам их узы были крепки не менее, чем семейные. Пожалуй, о семейных связях здесь можно говорить даже буквально: Милтон Фридман [162]женил<



2019-07-03 266 Обсуждений (0)
Комплексная работа и благополучие 0.00 из 5.00 0 оценок









Обсуждение в статье: Комплексная работа и благополучие

Обсуждений еще не было, будьте первым... ↓↓↓

Отправить сообщение

Популярное:



©2015-2024 megaobuchalka.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. (266)

Почему 1285321 студент выбрали МегаОбучалку...

Система поиска информации

Мобильная версия сайта

Удобная навигация

Нет шокирующей рекламы



(0.017 сек.)