Мегаобучалка Главная | О нас | Обратная связь


Веры Мироновны Дубовой посвящаю 2 страница



2020-02-03 181 Обсуждений (0)
Веры Мироновны Дубовой посвящаю 2 страница 0.00 из 5.00 0 оценок




— Боюсь, — сказал Устюгов, — боюсь, твои чувствительные построения в наш практический век отдают некоторой маниловщиной. «Глоток молодости», о котором ты так трогательно говорил, слишком часто оборачивается тем, что бабушка становится нянькой для внуков и заодно домработницей для дорогих деток...

— Нет, нет, — засмеялся Сергей, — у нас нет. Инга бы ничего подобного не допустила.

— Что теперь об этом говорить... — сказал Шевелев.

— Об этом, конечно, поздно. И я хотел говорить не о маме — о тебе.

— А что обо мне?

— Что ты собираешься делать?.. Я понимаю, бестактно говорить об этом на следующий день после похорон, но другой возможности не будет, а в письмах о таких вещах не договоришься... Мы давно в разброде. Теперь мамы не стало... Не трудно ли тебе будет? Я понимаю, у тебя есть друзья, знакомые, вы, конечно, встречаетесь...

— Теперь всё реже — стары стали, да и повымерли: кто на войне уцелел, тех она потом догоняет...

— Сколько бы их ни было, они семьи не заменят. Они придут, поговорят и уйдут, и ты снова останешься один. Я уж не говорю о всяких бытовых делах... Конечно, тетя Зина тебя не оставит. Вон вчера смертельно оскорбилась, а сегодня бульон все-таки принесла. Но и она ведь не девочка, ей тоже всё это уже трудно... Короче говоря: не переехать ли тебе к нам? Мы не роскошествуем, но ты будешь иметь отдельную комнату — так называемый кабинет мне попросту не нужен, хватит институтской ла­боратории. Захочешь общаться — пожалуйста, не захо­чешь — делай что хочешь: читай, спи, гуляй, лови рыбу, если любишь... Инга? Я ещё не встречал человека, который бы к ней плохо относился. Думаю, и ты с ней поладишь. Ну, про моих сорванцов нечего и говорить. Они немедленно станут твоими телохранителями, рабами и кем ты только захочешь... Живем мы тихо, скандалов у нас не бывает.

— И как вы этого достигли? — спросил Устюгов.

Сергей засмеялся:

— Путем полной и безоговорочной капитуляции. У нас царит безусловный матриархат. Мужское население ведется по жизни нежной и трепетной рукой, но в случае надобности на ней мгновенно обнаруживается ежовая рукавица... А в общем, спасает чувство юмора. Когда Инга чем-то недовольна, она начинает изъясняться чрезвычайно торжественно и высокопарно. При её курносости, некоторой конопатости и округлых щеках с жизнерадостными ямочками это создает изрядный комический эффект. Ей самой становится смешно, так смехом всё и гасится...

— Ну что ж, — сказал Устюгов, — видимо, демон-ис­куситель до них ещё не добрался и не подсунул рокового яблока с древа познания добра и зла. Вполне райская жизнь. Соглашайся, Михаила, пока не поздно.

— Вы обращаете всё в шутку, а я надеялся, что вы поддержите меня, посоветуете отцу поехать к нам.

— Дорогой мой, — сказал Устюгов, нежно поглаживая лысину. — Советы дают из тщеславия, чтобы потом, когда их не выполнят, торжествовать и кричать: «Ага, а я говорил, я говорил!..» Принимают же советы для того, чтобы потом было кого винить в неудаче. Поэтому я никогда не даю советов. Только однажды я советовал твоему отцу, даже требовал не спасать меня. Он не послушался, и я не уверен, что впоследствии об этом не пожалел...

— Ну что плетешь? — сказал Шевелев.

Устюгов отмахнулся от него.

— Если же говорить всерьёз... то не в порядке совета, а так, умозрительно... Никуда не денешься — мы с ним уже попросту старые грибы. И если развить это уподобление, то держимся только до тех пор, пока цела незримая грибница привычек, быта, воспоминаний и каких-то привычных обстоятельств, которые эти воспоминания сохраняют и поддерживают. И стоит оборвать эту незримую грибницу, как человек, подобно твоим каракатицам, скоропостижно стареет... С летальным исходом, как говорят врачи, — сардонически осклабился Устюгов.

— Вот уж не ожидал от вас, — сказал Сергей. — Я биолог, но и то терпеть не могу никаких аналогий и параллелей подобного рода. Ни антропоморфизма, ни зооморфизма. Человек не гриб, если сам себя таким не делает. Люди всегда были легки на подъем, а сейчас больше, чем когда-либо. Колесят по всему миру, и ничего с ними не делается.

— Но они возвращаются домой. Ты сам сказал, что ты за дом.

— Да, за дом, но не пустой. Четыре привычные стены — разве это дом? И скажите, чем поможет отцу ваша эта незримая грибница, если ночью ему вдруг станет плохо? «Дома и стены помогают» — это красивые, но пустые слова. Помогают люди. Надо, чтобы рядом были близкие. А Инга, между прочим, врач, и, кажется, неплохой... И что же хорошего — он будет неизвестно зачем сидеть здесь, а я там непрестанно беспокоиться о нём?

Устюгов усмешливо посмотрел на него и отвел взгляд. Сергей почувствовал, как у него загорелись мочки ушей. Получалось, что он заботился не столько об отце, сколь­ко о своём спокойствии, во всяком случае не только об отце.

— В конце концов, — сказал он, — приезжай, поживи, осмотрись. Понравится — останешься, нет — дорога обратно не заказана. А от воспоминаний никуда не уедешь, они везде останутся с тобой.

— Что ж, это мысль, — сказал Устюгов. — Поехал, пожил там, надоело — вернулся, здесь надоело — снова туда... Это даже ново в семейной практике — так сказать, кочующий дед, или, по аналогии с налетами авиации во время войны, челночный дед...

— Вы подумали, — сказал Сергей Устюгову, — будто я не столько забочусь об отце, сколько о своем спокойствии. А я начинаю подозревать, что, высмеивая мое предложение, вы тоже не бескорыстны.

— О чём я подумал, я не сообщал... Но ты совершенно прав. Я действительно не хочу, чтобы твой родитель сбежал из Киева. И мотивы мои откровенно, даже бесстыдно эгоистичны. На кого мне тогда обрушивать ниагары моего суесловия? Я попросту захлебнусь, утону в нем... А твой отец окончательно отвыкнет от человеческой речи, ибо, как ты мог заметить, даже под моим благотворным влиянием он не стал разговорчивым...

— Что ж ты молчишь, отец?

— Так ведь это не завтра, — сказал Шевелев. — Я подумаю...

 

Уже уходя на кухню, где он снова поставил себе раскладушку, Сергей остановился в дверях:

— Это правда, что ты спас Устюгова? Почему никогда об этом не рассказывал?

— А что тут рассусоливать? Дотащил до медсанбата, вот и всё...

— Ну-ну, — улыбнулся Сергей, — у тебя прямо страсть все дегероизировать. Мемуарист из тебя не полу­чится.

— Их без меня хватает.

Сергей уговорил отца не ездить в Бориспольский аэропорт, и Шевелев проводил его только до Аэрофлота на площади Победы. Оттуда в аэропорт шли специальные автобусы.

У подъезда дома, сидя в своей двухцветной «Ладе», его ожидал Борис.

— Наконец-то, — сказал он, — а то я уже собирался уезжать.

— Давно ждешь?

— Почти час.

— Как же ты во время работы?

— А я — начальство. У начальства день ненормиро­ванный.

Он тщательно запер машину и, крутя в пальцах ключ зажигания с каким-то замысловатым брелоком, пошел следом, к лифту. Вчерашней надутости не было и следа. Неприлично было бы раздувать это, в сущности, пустяковое дело. В конце концов, по морде получил не он, а Димка... Отца тоже следует понять. Он сейчас в таком состоянии, что трудно контролировать свои поступки. В состоянии аффекта можно и не такое устроить. Смерть, похороны... Надо понимать, быть снисходительным. Во всяком случае, в такой ситуации. Смерть мамы — ужасная потеря для всех. Но для отца она, конечно, тяжелее, чем для остальных. У них у каждого своя семья, а для него это утрата подруги всей жизни... Сам он тоже зря погорячился вчера. Надо держать себя в руках. Сейчас он уже вполне держал себя в руках, на лице его были положенные скорбь и сочувствие. И никаких следов обиды.

— А где Сергей? — спросил он.

— Улетел.

— Уже? Ну и свинья! Даже не попрощался...

— Он пробовал тебе звонить. Так ведь ты из «выходящих».

— Каких «выходящих»?

— Сам говоришь — начальство. А о начальниках не сообщают, куда ушел, когда будет. «Вышел» — и всё. Вот он и не дозвонился.

— А приехать не мог? Он ведь ни разу не был у нас, не видел даже, как мы живем.

— Ничего, свой импортный голубой сортир ты ему в другой раз покажешь.

Раздражение снова вспыхнуло в Борисе, но он сдержался. Несолидно, в конце концов, лезть в бутылку из-за стариковской подначки. Тем более что никого нет, никто не слышит.

— Я не понимаю, что за спешка. Что ему, план выполнять?

— Дело.

— Какие там у него дела? У меня на плечах всё транспортное хозяйство фирмы — две сотни машин, гаражи, мастерские. И то, если надо, я всегда могу выкроить день-другой...

— Так у тебя помы и замы. А он один. Работяга.

— Обыкновенный фанат. Ему кажется, что он один науку толкает, без него не обойдутся. А в науке прошло время кустарей-одиночек. Научно-техническая революция требует коллективного творчества.

— «Раз, два, взяли?» Что-то я не слыхал, чтобы открытия поротно или повзводно делали.

— Посмотри, кого премируют? Коллективы!

— Способ известный — один с сошкой, а семеро с ложкой...

— Дело не в ложках. У нас же не частная лавочка, понимаешь. Ни у кого нет своего института, лаборатории, предприятия... Ну, придумал ты какую-то фиговину, так ведь её сделать надо! А что можно сделать без поддержки руководства, без помощи коллектива?

— Вот я и говорю: открыватель один, а прихлебателей дюжина... Я на собственной шкуре испытал. Теорию относительности я не придумал, так, небольшая рацуха, и то у скольких глаза разгорелись, в соавторы потянуло.

Старик безнадежно отстал. И упрям. Спорить с ним бесполезно — ничего не докажешь, незачем и заводиться.

— В конце концов, — сказал Борис, — бывает по-всякому. А всё-таки обидно, что он так уехал... Мы же сколько лет не виделись! А теперь вообще неизвестно, когда увидимся. Посидели бы, поговорили по душам. Коньячок, шашлычок, то-сё... Потом — у него же пацаны! Хотя я их и не видел, но всё-таки племянники. Я бы какой-нибудь подарок организовал.

— Он бы не взял. Я тоже хотел. Он сказал — не надо, пусть радуются приезду отца, а не подаркам, какие он привез.

— Ну, я бы своих детей в черном теле не держал.

— Ты сначала их заведи.

— Дело нехитрое. Прежде всего надо обеспечить, чтобы с самого начала жили по-человечески.

— Это как — барахла нахапать поверх головы?

— Что значит «нахапать»? Я что, ворую? Пользуюсь тем, что положено, вот и всё.

— Прямо ты не воруешь, нет. Могут поймать. И главное — много не украдешь. А насчет «положено»... Кто вам, собственно, положил? Сами себе и кладете.

Нет, выдержать его невозможно. Переживания переживаниями, но и забываться не следует. Терпеть эту провокационную болтовню нельзя. Это он от своего дружка, Устюгова, набрался... Мутная какая-то личность. Чем он вообще занимается? Что-то там в кино делает, что-то пописывает... А главное, обо всём рассуждает, всех судит. Такой, понимаешь, шибко грамотный, больше всех знает...

— Давай, батя, поставим точку. Я себе должности не придумал и всё прочее тоже. И если меня на этой должности держат, значит, заслужил, ценят... А всякие злопыхательские разговорчики ни к чему хорошему не ведут. И не за этим я к тебе приехал. Я по делу приехал.

Шевелев поднял на него взгляд и молча ждал.

— Могилу надо привести в порядок. Первый дождь, и она поползет, размоет. Прежде всего ограду. Ну, это дело я организовал. Дал команду, уже делают. Из квадратного прута. Она, конечно, будет сварная, но вроде как кованая. Как когда-то делали. Со всякими там изгибами и прочими финтифлюшками. Завтра ребята подбросят её на кладбище и поставят. Я тоже подъеду, чтобы никаких недоразумений не было. Хотя в конторе кладбища я обо всем договорился, но мало ли что... Заодно захватят компрессор и тут же с ходу покрасят серебрянкой. На нитролаке, конечно. И сохнет моментально, и вполне прилично выглядит... Могу заехать за тобой, только стоит ли?

Шевелев отрицательно повел головой.

— Вот и я так считаю — ни к чему. Можешь не беспокоиться, все будет о'кэй. Я сам за всем прослежу. Ну вот. Теперь насчет памятника... Конечно, памятник можно ставить только через год, когда земля осядет... Однако обеспечить надо заранее. В конторе мне сказали, что у них надо ждать очереди чуть ли не год. И делают они только плиты из крошки. Ну, это такая грубая дешев­ка — просто было бы даже стыдно.

— Ей теперь всё равно, — сказал Шевелев.

— Но мне, нам не всё равно! Люди же пальцами будут тыкать...

— Не престижно? На кладбище тоже надо престиж оберегать?

— Вот опять ты не понимаешь... Дело не в престиже. Перед памятью мамы стыдно, в конце концов... Нельзя же на могилу матери положить бетонную плиту, как на мостовую. Я понимаю, денег больших у тебя нет. Но ведь я помогу. И что, Димка или Сергей откажутся?

— С сынка по рубчику на памятник незабвенной мамаше? Как на новогодний выпивон? Складчины не будет.

— Ну хорошо, хорошо. В общем, дело обстоит так: я попрошу дизайнера нашего КБ, он набросает эскизик, если ты одобришь, сделает чертеж. А я потом смотаюсь в Житомирскую область, в Коростышевский район. Там есть каменоломни. В общем, я уверен, договорюсь — нашей фирме не отказывают. Там не спеша сделают всё честь по чести. Транспорта у них, конечно, никакого, но для меня, как ты понимаешь, это не проблема. Словорезчик здесь, кажется, подходящий.

— Это ещё кто?

— Ну, который надписи делает. В каменоломне плиту обработают, отполируют, и всё. Надписи там делать не умеют. А здесь, при конторе, есть особый специалист... Ну как, санкционируешь эти мероприятия?

Шевелев пожал плечами и промолчал.

— Вот и отлично!

Борис удовлетворенно потянулся, поднялся и подошел к распахнутой двери на балкон.

Шевелев смотрел на него и в который раз задавал себе вопрос: родные братья, а почему они так не похожи друг на друга? Долговязый, длиннорукий Сергей со сво­им костистым, обветренным лицом был похож на лесоруба или рыбака, а не на ученого. Кого же напоминает ему Борис? Продавца-рубщика в мясном отделе гастронома? Нет, тот просто жирный и самодовольный... Борис не жирный. Он плотный, сбитый, но никак не жирный. И не самодовольный. Это в нём есть, но не главное. Главное — уверенность в себе, в том, что всё, что он говорит и делает, хорошо и правильно. А если кто возражает, то только от недопонимания. А он понимает всё. И главное — понимает, как надо жить. Вот жить, устраиваться он умеет. Ещё молод, а уже «дорос», как говорят, до начальника транспортного цеха. Он и дальше пойдет. Далеко пойдет... Запросто станет коммерческим директором своей же фирмы. Или другой. Ему всё равно... Небось и на этом не остановится. Сам не раз говорил, что его девиз, как у летчиков, — всё выше и выше... И модник, не отстает от современности. Только патлы не завёл. Патлы — не солидно. Для солидности он усики отрастил. Усишки реденькие, как перья, ну всё-таки... А гу­бы толстые, красные. Пожрать любит. И бабник, должно быть... Вот! Понял, кого он напоминает. Сытого, гладкого кота. Даже глаза слегка навыкате, круглые и блестящие, как у кота...

— Да, — сказал Борис, — вид у тебя отсюда шик-модерн. Я каждый раз любуюсь. Здесь за один вид можно деньги брать...

Беглым взглядом он окинул комнату и снова сел к столу.

— Как будет дальше, батя?

Прежде он называл его «папа», потом изредка «отец». Снисходительное «батя» появилось, когда Шевелев ушел на пенсию, а сам Борис стал «начтрансом».

— А что дальше должно быть?

— Жить как думаешь?

— Как жил, так и буду жить.

— Это само собой! Почему нет, пока бодр и здоров? Но ведь ты не мальчик, за плечами не очень легкая жизнь, война. Неизвестно, когда и как всё скажется...

— Ты давай круги не разводи, говори прямо.

— Я прямо и говорю, никаких кругов... Останешься один, на отшибе. Сергей во Владивостоке, тетя Зина — старуха, Димка — пустое место. Разве на них можно положиться? В общем, я так считаю — ответственность целиком падает на меня. И на меня ты всегда можешь положиться. Но что я могу сделать, чем помочь, если мы там, а ты здесь один? Телефона нет, ни мне, ни в «Скорую» не позвонишь. А если скрутит тебя язва, как тогда, или ещё что? Не окажись тогда рядом Устюгова, тебя бы потом уже никакая операция не спасла...

— Что ты предлагаешь?

— Съехаться, жить вместе. Тебе не нужно будет заниматься всякой бытовой дребеденью, бегать по столовкам и забегаловкам, а я буду спокоен, что с тобой всё в порядке.

— Все хотят быть спокойными, — усмехнулся Шевелев.

— Я беспокоюсь не за себя, а за тебя.

— Да ведь не горит, я думаю?

— О чём разговор! Конечно, не горит... Только ведь жить надо с дальним прицелом. Стратегия не только в военном деле, она и в жизни нужна.

— Какой же у тебя прицел?

— Конечно, просто бросить эту квартиру было бы глупо. Чтобы съехаться, надо устроить обмен. Твою однокомнатную и мою трехкомнатную можно обменять на четырехкомнатную. Ну, а если не спеша, покомбинирорать, учитывая площадь, район, то-сё, можно, пожалуй, организовать и что-нибудь получше. Трудно, но можно.

Шевелев вприщурку смотрел на сына.

— Что ты так смотришь на меня?

— Алина небось уже прикинула, какие гарнитуры покупать... А если я обману ожидания твоей Алины?

— То есть?

— Заживусь на этом свете. Или болеть начну, так что меня даже за молоком не пошлешь... Пользы никакой, одна обуза. Тогда что, сдадите в дом для престарелых?

Всю выдержку и тщательно взвешенную снисходи­тельность сдуло:

— Знаешь, я тебе скажу... В конце концов, надо знать меру. Ты думаешь — отец, значит, имеешь право безнаказанно оскорблять? Вчера Димку, сегодня меня? Что ты привязался к Алине? Ты сразу невзлюбил...

— Ну, любить её — твоё дело, а не моё, я на ней не женился.

— Никто тебя любить не заставляет, но, в конце концов, есть какие-то нормы... Ведь ты с ней даже никогда не разговариваешь!

— А о чём с ней можно разговаривать? О барахле?

— Ладно, Алина какая есть... Но кто дал тебе право меня подозревать в каких-то гнусных расчетах? И когда такое несчастье! У других людей смерть сближает оставшихся...

— Смерть не только сближает. Смерть проявляет оставшихся...

— Выходит, я плохо себя проявил?

— Нет, ты проявил себя лучше некуда! Всё было на высшем уровне. И похороны организовал вполне пре­стижные... А на поминки даже икру достал... Горе, если его чем повкуснее заесть, оно уже не такое горькое. Вот ты одним заходом и горе всем скрасил, а главное — себя показал...

— Вот что, дорогой папаша, — Борис подбросил ключи и яростным рывком поймал их, — ты говори, да не заговаривайся. Как говорится, не плюй в колодец... Потому — как аукнется, так откликнется. К тебе, понимаешь, по-хорошему, по-человечески, а ты... Ладно, поживем — увидим. Прикрутит — запоешь иначе...

— Долго ждать придется. Иди гуляй, сынок...

Входная дверь захлопнулась. Шевелев вышел на балкон. Через некоторое время крохотная фигурка села в «Ладу», и та, как наскипидаренная кошка, сорвалась с места.

Он вернулся в комнату, сел к столу. Порыв ветра подхватил длинные белые шторы у балконной двери, они взметнулись вверх и опали. Как тогда...

Он уговорил Варю не вставать. Врачи ведь запретили. Да и делать, собственно, нечего. Он сейчас смотается в булочную, молочный и купит всё, что нужно. Ветер задувал в балконную дверь и трепал шторы.

— Не дует? Может, закрыть дверь?

— Нет, пусть так. Больше воздуха...

Он «смотался» и с покупками прошел прямо на кухню.

— Ты знаешь, — громко, чтобы Варя услышала его через открытые двери, сказал Шевелев, — ни ряженки, ни простокваши не было. Зато было стерилизованное молоко, ну, знаешь, которое с васильками... Разолью по стаканам, и через день будет своя простокваша, только ещё лучше... А может, сейчас выпьешь чашку молока? Что от этого чая? Горячая вода, и всё.

Варя не ответила. Он налил молока в чашку, вспомнил, что она обязательно ставила чашки на блюдечки, поставил чашку на блюдце, понес в комнату и увидел её неподвижный взгляд. А ветер вздергивал шторы, они взмывали вверх и опадали, словно кто-то в белом в немом отчаянии заламывал руки и горестно опускал их, заламывал и опускал...

Туба нитроглицерина лежала на одеяле возле Вариной руки. Не успела? Или не хватило сил? А его не было рядом, чтобы подать, помочь... Она умирала и была одна. А его не было рядом. Может, последним усилием, последним вздохом она позвала его, а его не было... Не было!

Сжатые кулаки он прижал к вискам, стараясь вдавить их как можно сильнее, чтобы этой болью заглушить ту, что снова прорвалась.

У входной двери позвонили. Шевелев открыл. Дворничиха протянула пластиковый мешочек с чем-то тщательно завернутым в газету.

— Ось, — сказала она.

— Что это?

— Я там не знаю. Сестра ваша принесла. Я уже два раза поднималась, так вас дома не было.

Дворничиха ушла. Шевелев, не разворачивая, сунул сверток в холодильник.

В этом вся Зина — долг превыше всего. Обида обидой — обид она не прощает, — но считает, что ему необходима диета, значит, она должна её обеспечить, заботиться о нём больше некому.

А почему, за что, собственно, он её обидел? И вообще натворил всё это — одному сыну набил морду, другого выгнал... Вместо того чтобы быть всем вместе, разделить горе... А как можно горе разделить? На каких весах его взвешивать, на какие части резать? Бред. Красивые пустые слова. Разве легче оттого, что рядом кто-то сидит с постной рожей? Так что же, он своё горе на них выме­щает? Или попросту съехал с катушек? Стариковский бзик?

Нет, не бзик... На Сергея-то он не набрасывался. Может, то, что говорил Сергей, он, не понимая, не отдавая себе отчета, чувствовал сам: где-то в подсознании было ощущение того, что все, один больше, другой меньше, всё-таки виноваты в том, что произошло? Конечно, и детки руку приложили. Нарочно? Сознательно? Боже упаси! Никто не хотел матери зла, никто не имел желания причинить ей боль, заставить страдать. Они любили её, старались доставить радость, сделать приятное... И всё-таки, всё-таки...

Всё-таки в них свое, личное перевешивало и уводило всё дальше. И всех в разные стороны. И сами они становились разными... Он не раз задавал себе вопрос: вот три сына, почему они так не похожи друг на друга? И это ещё куда ни шло. Но почему они не похожи на них с Варей, словно и не их дети? Должно ведь быть что-то общее у детей с родителями?

Однажды он сказал об этом Устюгову. Тот помолчал, раздумчиво поглаживая лысину, потом сказал:

— Если оставить в стороне сходство внешнее, физиономическое, то дети похожи на своё время, а не на родителей.

Сначала это показалось обычным устюговским суесловием. Теперь всё чаще он раздумывал: может, так оно и есть? Когда и как это началось?

В сущности, их разделяют не такие уж большие промежутки времени. Сергей родился в тридцать шестом, Борис в сороковом, Димка в сорок седьмом. Впрочем, небольшие они для взрослых, для детей — громадны. Тяжелее всего досталось Сергею. Когда началась война, ему было пять лет — возраст, в котором все помнят и многое понимают. Он запомнил всё — страх, муку неиз­вестности, непрестанно грызущий голод, холод и мокрядь, бездомье и полную во всём нищету. Однажды, став взрослым, он сказал, что со временем всё это как бы пригасло, утратило остроту. Немеркнуще, на всю жизнь запечатлелись в его памяти Миръюнусовы.

 

По возрасту и ранениям Шевелева демобилизовали в числе первых. Ещё не было триумфального потока эшелонов с победителями, возвращавшихся в громе оркестров и половодье цветов. Впритычку, в тамбурах, как придется он добрался до Киева. И вот пустой двор, запертый дом, окна с задернутыми занавесками. Он задохнулся от смятения, какого не испытал даже на фронте, перевел дух и постучал, предчувствуя, зная, что ему никто не откроет. Дверь открыла Зина.

Помогать другим всегда было её первой заповедью. Она помогала Варе в поспешных сборах, потом — донести Бориса и вещи до вокзала, расположиться на нарах в товарном вагоне и только после этого побежала домой за своим чемоданчиком и рюкзаком. Когда она снова добралась до вокзала, эшелон уже ушел. Он был последним. Зина осталась в городе и жила попеременно то у себя, то в квартире брата, оберегая их жалкий скарб от мародеров. Зина пережила с городом всё — и подконвойный исход девяноста тысяч евреев в ад Бабьего Яра, и взрывы, а потом огненное полыхание Крещатика и Прорезной, и, как грибы, расплодившиеся частные лавочки и комиссионки, где торговали награбленным в опустевших квартирах, и наконец... первые советские танки, ворвавшиеся в город. Их встречали не цветами — кто там думал тогда о цветах?! — а слезами счастья и надежды, которые дороже всяких цветов. Только через три года после разлуки дошло до неё Варино письмо. Она оказалась в Ташкенте. Много позже из сбивчивых, вперемежку со слезами рассказов Вари Шевелев узнал, что им пришлось пережить.

Дорога была ужасна. С самого начала — бомбежка... Наверно, это была не настоящая бомбежка. Потом говорили, самолет возвращался, уже израсходовав бомбы, иначе разнес бы весь эшелон в щепы. Он летел поперек путей, но, увидав эшелон, развернулся и полетел вдоль состава. Где-то близко грохнуло. Поезд остановился. Люди бросились в кустарник снегозащитной полосы, в открытое поле. Варя с Сергеем и годовалым Борисом на руках не могла бежать, и, выпрыгнув из вагона, они легли прямо в кювете возле насыпи. Она прижимала Бориса к какому-то металлическому бочонку, торчащему из земли, и прикрывала собой. А самолет летал над самым составом туда и обратно, из прозрачного фонаря в фюзеляже пыхал дымок, и сквозь рев мотора был слышен отчетливый мерный стук пулемета. Варя следила взглядом за самолетом, и ей казалось, что она различает в стеклянном фонаре силуэт человека, скорчившегося над пулеметом и целившегося прямо в Сережу и Борьку... Она прижимала Борьку к металлическому бочонку, другой рукой обхватила Сережу, пытаясь прикрыть собой и его. Только когда самолет улетел, Варя увидела, что торчащий из земли бочонок, к которому она прижимала Бориса, был неразорвавшейся бомбой.

И дальше всё было ужасно. И теснота, и голые доски нар, и грязь, и духота, а потом невыносимый зной, когда ехали через пустыню, и голод, и жажда. Как только поезд останавливался, все, кто мог, высыпали из вагонов в поисках еды и воды. Поезд шел без всякого расписания, пропускал идущие на запад эшелоны. Он мог часами стоять где-то на разъезде или полустанке и в любую минуту мог внезапно тронуться дальше. Варя боялась выходить, боялась, что не поспеет, не сумеет влезть в набирающий скорость вагон и останется здесь, а дети там, в вагоне. Ей помогали соседи: приносили воду и какую удавалось еду. Всё было тяжко, мучительно, но впереди была цель, ожидание и надежда, что там пусть и не сразу, а потом, но всё-таки станет легче и лучше. Стало хуже.

Эвакуированные брали штурмом, держали в непрерывной осаде все учреждения, которые должны были и могли им помочь. Работники этих учреждений падали с ног, разрывались на части, пытаясь как-то утихомирить, сдержать этот поток людского горя и несчастий, хлынувший с севера в тихий, захолустный Ташкент. Но они не были чудотворцами и не могли сразу накормить, уст­роить, дать жилье и работу десяткам тысяч обездоленных людей. А каждый день к ним прибавлялись всё новые и новые.

Прежде всего требовали жилье, крышу над головой. Но все хотели привычное жилье, какое было у них дома. Не хотели и боялись идти в «кибитки» — так назывались узбекские глинобитные дома. В них не было никакой мебели — сидели, ели и спали на глинобитных полах.

Самое ужасное — Варя оказалась одна с двумя детьми на руках, которых негде и не на кого было оставить. Она и на эвакуацию согласилась только потому, что предполагали ехать вместе с Зиной. Так решила сама Зина. «Это безумие, — как всегда, решительно и категорично сказал она, — это безумие — ехать неизвестно куда с двумя маленькими детьми. Ты просто погубишь детей. И себя тоже. Поэтому я поеду вместе с вами. Хотя я уверена, — уже менее решительно добавила она, — что скоро на фронте наступит перелом и наши погонят фашистов обратно... Но всё-таки надо ехать вдвоем. Вдвоем будет легче». Зина со всей её решительностью и энергией осталась в Киеве, а здесь, в Ташкенте, Варя воочию увидела, что ведет детей и себя к гибели, которую предсказывала Зина.

Они ночевали на вокзале, в сквере на скамейках. Все стали грязными, а помыться и постирать было негде, и Варя с ужасом ожидала, что вот-вот все запаршивеют, завшивеют, заболеют и начнется кошмар, о котором она боялась и думать. И она начала искать сама, хотя бы на время, комнату или пусть даже угол, чтобы привести в порядок детей и себя, а потом уже добиваться и ждать постоянного жилья. Это был напрасный труд. Ташкент распирало неслыханное, невиданное многолюдье. Все дома, все сколько-нибудь пригодные для жилья помещения были переполнены до отказа, набиты людьми... Изверившись, потеряв надежду и всё-таки надеясь, Варя шла и шла, всюду встречая отказ, а то и ругань. Уставал Сережа, уставала она сама, они садились отдохнуть, потом шли дальше.

Широкая, обсаженная деревьями Узбекистанская кончилась. За ней потянулась узкая улочка, которая почему-то называлась Чимкентским трактом, хотя ничем не напоминала тракт. Кончились и привычные, европейского вида домики. Дальше вдоль тракта с обеих сторон тянулись сплошные глинобитные ограды. Она уже знала, что называются они дувалами, но не знала, что забрела в Старый город, где совсем не было привычных домов и вообще на улицах не было никаких домов, а только сплошные стены дувалов.

Возвращаться назад было мучительно и бессмысленно. Варя свернула в первый проулок направо, надеясь, что он приведет её туда, где снова стоят нормальные дома. Высоченные, в два человеческих роста, дувалы вздымались, как отвесные обрывы ущелья, ветер сюда не проникал, и в ущелье стоял удушливый зной. Ноги по щиколотку уходили в горячую бархатную пыль. Борька начал кукситься, потом плакать, Сережа молчал, но она видела, что он держится из последних сил. Её силы тоже были на исходе.



2020-02-03 181 Обсуждений (0)
Веры Мироновны Дубовой посвящаю 2 страница 0.00 из 5.00 0 оценок









Обсуждение в статье: Веры Мироновны Дубовой посвящаю 2 страница

Обсуждений еще не было, будьте первым... ↓↓↓

Отправить сообщение

Популярное:
Как вы ведете себя при стрессе?: Вы можете самостоятельно управлять стрессом! Каждый из нас имеет право и возможность уменьшить его воздействие на нас...
Генезис конфликтологии как науки в древней Греции: Для уяснения предыстории конфликтологии существенное значение имеет обращение к античной...
Как выбрать специалиста по управлению гостиницей: Понятно, что управление гостиницей невозможно без специальных знаний. Соответственно, важна квалификация...



©2015-2024 megaobuchalka.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. (181)

Почему 1285321 студент выбрали МегаОбучалку...

Система поиска информации

Мобильная версия сайта

Удобная навигация

Нет шокирующей рекламы



(0.013 сек.)