Мегаобучалка Главная | О нас | Обратная связь


Веры Мироновны Дубовой посвящаю 9 страница



2020-02-03 206 Обсуждений (0)
Веры Мироновны Дубовой посвящаю 9 страница 0.00 из 5.00 0 оценок




— Ты что? — спрашивал он.

— Та, дурныци... — смеясь, отмахивалась Марийка.

Однажды Шевелев, который уже лежал в постели, заметил, что Марийка слишком долго молится — раза три повторила свою вязанку из молитвенных отрывков.

— Ты что так усердствуешь? — спросил он. — Праздник, что ли, какой?

— Может, и праздник, — сказала Марийка. — Не мешайте, дядечка...

Она ещё раз повторила свою путаную молитву, но, вместо того чтобы пробежать к печке, подошла к кровати, нерешительно переступила с ноги на ногу, потом поспешно перекрестилась, перекрестила его и юркнула к нему под одеяло. Её била дрожь, как в жестоком приступе лихорадки.

— Ты что это выдумала?

— От шо надо, то и выдумала. Подождите, дядечка, я сейчас перестану труситься и всё скажу...

— Иди на печь, там согреешься и перестанешь трястись.

— Не пойду! — сказала Марийка. — От хоч убейте, не пойду!.. Как же вам не совестно, дядечка Михай­ло, вы такой разумный, такой образованный, отак хорошо про любовь рассказываете, а сами про неё ничего не понимаете... Как же вы не видите, шо я вас люблю?

— Ты что, сдурела? Какая любовь?! Да я тебе в отцы гожусь! Соплюха! От горшка два вершка, а туда же — любовь... А ну, марш на печь без всяких разговоров...

Он нарочно грубил, чтобы обида отрезвила Марийку, даже пытался вытолкнуть её из постели, но Марийка обхватила руками его за шею и изо всех сил прижи­малась к нему.

— Не пойду! От хоч лайте, хоч побейте, всё равно не пойду... Дядечка Михасю, ну что я могу сделать, если так дуже вас полюбила? И какая я соплюха, если я совершеннолетняя?.. И что из того, что вы старше? Разве любят по метрике?.. Я сначала сама не понимала, я только недавно поняла, как вас люблю. Так что, я должна брехать и притворяться? Вы сами всегда говорили, что брехать не годится. И разве это стыдно — любить? Я же ж вас люблю, любимый мой дядечка Михасю... Так люблю, что и сказать неможно...

Давясь словами, Марийка горячо шептала ему в са­мое ухо и дрожащим телом всё прижималась и прижималась к нему. Шевелев не был ни святым, ни железным. Голод истосковавшегося мужского тела оказался сильнее доводов разума и совести.

Он проснулся перед рассветом, Марийка не спала и, стараясь не разбудить его, тихонько всхлипывала.

— Ну вот, — сказал Шевелев, — добилась своего, а теперь ревешь.

— Ах, дядечка Михасю, да разве я о том плачу?.. Я с перепугу плачу. Я за счастье своё испугалась. Ото только теперь поняла, какую беду едва сама не наделала... Какая же я была дурацкая дура, что тогда рассказала про полицаев, что будут они искать всех чужих, и вы собрались уходить... Ну, тогда я вас не пустила, так вы же потом всё равно могли уйти! Ушли бы как-нибудь потихоньку. И пропали... И получилось бы, что я сама и вас, и счастье своё погубила, из дома выгнала...

Марийка уткнулась лицом ему в плечо и заплакала в голос. Шевелев, как маленькую, поглаживал ее по голове и успокаивал. Постепенно Марийка затихла, потом сказала:

— Ну ладно, хватит плакать по тому, чего не было. Пора за хозяйство приниматься.

Шевелев не сожалел о том, чего не было. Достаточно того, что случилось на самом деле. Теперь, когда схлынула волна возбуждения, ему было мучительно стыдно. Ну, она девчонка, несмышленыш, что с неё взять. А он-то хорош, старый козел! Пробудившуюся в ней жажду любви она приняла за любовь, а он, как последний подлец, воспользовался... Она спасла ему жизнь, а он отблагодарил тем, что искалечил её жизнь.

Шевелев вышел в кухню, сел за стол. Марийка хлопотала у печки. К досаде на себя начало примешиваться и раздражение против неё. Она-то как на это решилась? Действительно, не такая уж маленькая, в её возрасте замуж идут, а то уже и рожают. Стало быть, она не может не понимать, какие последствия влечет за собой происшедшее. Так кто же она — недоразвитая, блаженная дурочка? Или, может, маленькая хитрая бестия, которая готова добиваться своего любой ценой?.. Этой мысли ему стало стыдно. В конце концов, какой бы она ни была, меньше всего оправданий он находил для себя. Их просто не было, этих оправданий...

— Ой, дядечка Михасю, — сказала Марийка. — Чего это вы такой сердитый?

— Нечему радоваться, Марийка. Давай поговорим всерьез. Что случилось, то случилось, назад не воротишь. А что будет дальше?

— А шо должно быть дальше? Так и будет.

— Пока, допустим. А потом? Ну, война не кончилась, кто жив останется, неизвестно. А когда кончится и если мы будем живы? Я ведь Варю и ребят не оставлю. Никогда!

Прикусив нижнюю губу, Марийка некоторое время молча смотрела на него, а когда заговорила, это был уже не обычный девчоночий щебет, а речь женщины, которая умом или сердцем видит дальше и понимает глубже.

— Ах, бедненький вы мой дядечка!.. Так вы, значит, испугались, что когда война кончится, так я кинусь вас разыскивать и начну доказывать свои права? Плохо вы обо мне думаете, дядечка Михасю! Не бойтесь, не стану ни разыскивать, ни права требовать. Бо никаких прав у меня нема. И не такая я подлая, чтобы отбивать мужа у жены, а детей оставлять без батька. Ничего мне от вас не нужно, и никаких прав не нужно. У меня только одно право — любить вас, а его отнять никто не может. Вот и всё! — заключила Марийка и уже своим обычным голосом сказала: — Давайте завтракать, дядечка Михасю, бо картошка остынет...

— Какой уж я теперь дядечка? — сказал пристыженный Шевелев. — Называй по имени, без всяких дядечек...

Называть Шевелева дядечкой Марийка перестала, но говорить ему «ты» привыкла не скоро.

Только через два года лавина огня, рвущейся стали и смерти прокатилась в обратном направлении. И снова она миновала стоящий на отшибе хуторок. Но как только в селе вместо бежавшего с немцами старосты появился уполномоченный из райцентра и объявил об обязательной явке всех мужчин призывного возраста, Шевелев, не ожидая назначенного дня, ушел. До райцентра было около тридцати километров, на транспорт рассчитывать не приходилось, и он не знал, как скажется переход на раненой ноге, в которой так и остался кусок рваного железа. Марийка показала ему тропу, которая, минуя хутор, выводила на дорогу к селу, откуда к райцентру шел проложенный до войны грейдер. Провожать себя он не позволил, опасаясь за неё — она была на сносях.

Весть о беременности Марийки ударила его, как обухом. Возрастная разница между ними была слишком очевидна, и только злые языки могли судачить о возможной их связи, доказать её было нечем. И вот теперь доказательство появилось, оно будет расти со дня на день, и на хуторе, где жизнь каждого у всех на виду, ничего скрыть не удастся. Его, конечно, осудят. Но мужчин в таких случаях судят не так уж строго, к тому же он солдат, все понимали, что придет время и он неизбежно уйдет отсюда. Вся тяжесть осуждения и даже злоба отчуждения обрушатся на молоденькую девчушку, которая стала полюбовницей чужого, старого человека и прижила с ним ребенка. В таких случаях сельское общественное мнение беспощадно. И тут Марийка снова удивила его. Она не только не испугалась, не встревожилась, а обрадовалась случившемуся и легкомысленно, как ему казалось, отмахивалась, когда Шевелев говорил о будущем и о том, как трудно ей придется. Оказалось, что это не легкомыслие, а твердая, обдуманная позиция.

— Плевать я хотела на бабские пересуды, пускай брешут, шо хочут. Дытына — то ж счастье, когда она от любви. И то ж твоя дытына, Михасю. Вот ты уедешь, а она останется. Значит, и ты всегда будешь со мной.

При расставании Марийка не рыдала, не причитала. Она исцеловала ему всё лицо, а потом, кусая нижнюю губу, только смотрела и смотрела на него. Слезы текли у неё по щекам, они мешали смотреть, она нетерпеливо смахивала их ладонями и снова смотрела, смотрела, пока он не скрылся из виду...

Без малого ещё два года Шевелев воевал, трижды попадал в госпиталь и снова возвращался в строй. Чего только за это время не наслушался и не насмотрелся. И сколько раз довелось ему слышать то бесшабашный, а то и просто бесстыжий припев всякого рода негодяйству — «война все спишет»! Шевелев не вступал в споры, но знал — с совести ничего не может списать даже война.

Увидев Варю, Шевелев почувствовал почти физическую боль. Его руки сошлись за её спиной, будто он обнял что-то почти несуществующее и невесомое, настолько она была худа. У неё было изможденное лицо девочки-старушки со скорбными складками у губ. Она и весила, как подросток, — всего сорок четыре килограмма. Шевелев чувствовал не только боль, но и жгучий стыд. Он не был в том виноват, но виноват не виноват, а всё равно, когда Варя с детьми первых два года самой тяжкой разрухи, неустройства и нищеты голодала и работала на износ, он был сыт, одет и, в сущности, бездельничал: не мог же он считать тяжелой работой возню в убогом Марийкином хозяйстве. А потом? Да, во время боя каждую секунду его могли убить, но он всегда был сыт и одет. Случалось всякое, бывало и очень тяжко, но ведь он был здоровым мужчиной в расцвете сил, а она, и прежде хрупкая, тщедушная женщина, работала сверх всяких норм, голодала изо дня в день, отрывая от скудного пайка лишний кусок для детей, и уже почти стала дистрофиком. Не раз после войны доводилось ему слышать, как хваставшие своими воинскими доблестями трепачи с презрением говорили о тех, кто «воевал в Ташкенте». Дураку и подлецу ничего доказать нельзя, а послать его в Ташкент военного времени на голодный паек, бездомную жизнь и непосильную работу, чтобы на своей шкуре узнал радости ташкентского рая, было уже невозможно...

Сережа и Борька быстро вошли в норму, но Варя медленно и с трудом возвращалась к своему прежнему облику и состоянию. Шевелев соглашался на любые сверхурочные, не чурался никакой работы на стороне, лишь бы прибавить несколько десятков рублей к своим семистам. Пройдя специальную комиссию при поликлинике, он, как язвенник, получил УДП — «усиленный дополнительный паек». Злые языки тут же расшифровали эту аббревиатуру по-своему — «умрешь днем позже». Для злословия были основания, так как весь «усиленный дополнительный» состоял в том, что в диетической столовой раз в день выдавали крохотный ошметок омлета из яичного порошка или котлетку из манной каши, политую буроватым киселем совершенно неопределимого вкуса. Шевелев приносил УДП домой и надеялся, что съедать его будет Варя, но его тотчас заглатывал Борька.

Потом появился Устюгов. Он вернулся в Киев ещё в апреле сорок четвертого, начал работать в газете и регулярно наведывался по шевелевскому адресу, который разыскал с неимоверным трудом, так как никакого адресного бюро и справочных ещё не существовало. До войны они друг друга не знали, в июле оказались в одной части, узнав, что земляки, держались вместе. Вместе они были всего два месяца, но иной фронтовой день оказывался весомее многолетней дружбы в обычной жизни. Истекающего кровью, почти бездыханного Устюгова Шевелев дотащил до медсанбата. Клещи окружения ещё не замкнулись, и после перевязки и помощи на скорую руку тяжелораненого Устюгова отправили в глубокий тыл. Немецкая мина так нафаршировала его железом, что ему пришлось перенести несколько операций, к дальнейшей службе он оказался негоден, был демобилизован и осел в Уфе, откуда с одной из первых партий возвращенцев выехал в Киев. Шевелев ни о чём не просил его, но Устюгов сам всё увидел и понял и каждый раз, возвращаясь из командировки, в которые часто отлучался, приходил с тяжелым пузатым портфелем. В нем оказывалась то картошка, то капуста, а то даже творог и сметана. Сначала это было принято как большое одолжение, потом Варя восстала:

— Так нельзя, Матвей Григорьевич! Где вы всё берете? Это же должно стоить кучу денег!

— Вы ошибаетесь, Варенька! Это скромные дары поклонников моего пера, а также авансы жаждущих славы деятелей. Мир мельчает, я тоже. Раньше взятки брали борзыми щенками, я пал до творога и капусты...

— Ты это всерьёз?

— Ох, Михайла, Михайла... Я еще в сорок первом заметил, что с чувством юмора у тебя не шибко... Не беспокойся. Отец Василий среди прочих внушил мне заповедь «не укради». Это произошло ещё в детстве, когда я учился в гимназии, которую не закончил, поелику гимназии были ликвидированы. Ты можешь спать спокойно: я не украл. Взяточничество есть лишь разновидность кражи. Стало быть, отпадает и оно. К тому же, если уж брать взятки, я бы запросил больше. Надеюсь, что я стою дороже, чем портфель или даже мешок картошки... Я просто поступаю сообразно пословице: «За морем телушка — полушка, да рубль перевоз». За морем, то есть в глубинке, где нет никакого транспорта — а его пока нет, — местным жителям некому продавать продукты своего труда, и они рады случаю отдать их по дешевке. Вот если бы они затратили рубль на перевоз, то на Владимирском или Бессарабке они за то же самое сняли бы с тебя штаны. Я за перевоз ничего не плачу, поскольку мою поездку оплачивает редакция и даже платит мне суточные, только, конечно, не за приобретение картошки, а за очередное сочинение на жгучую тему современности. Вот и всё.

— За подмогу спасибо, конечно, Матвей, — сказал Шевелев, выйдя его провожать. — Но ведь, много или мало, ты тратишь свои деньги...

— Слушай, спаситель! — резко обернулся к нему Устюгов. Всегда усмешливое лицо его стало жестким. — Если ты будешь разводить эту муть, я дам тебе в ухо. У него жена похожа на тень, а он корчит из себя гордого испанца... Меня блевать тянет от такого благородства. Прибереги свою гордость для действительной надобности и не сори жалкими словами. Я закоренелый холостяк, а счет в банке открывать не собираюсь. И может быть, ты когда-нибудь что-нибудь слыхал о таком явлении, как дружба? Так вот, оно состоит не только в том, что друг у друга отнимают время болтовней...

Постепенно устрашающая худоба исчезла, лицо Вари перестало напоминать личико девочки-старушки, еле заметными стали скорбные складки в углах губ. Но пережитое оставило не только внешние следы — у Вари обнаружилась сердечная недостаточность.

Между ними никогда не стояла ложь. Им просто нечего и незачем было что-то утаивать друг от друга. И вот теперь появилась непреодолимая стена лжи... Ещё там, на хуторе. Шевелев твёрдо решил рассказать Варе всё. Там и тогда не было выбора, и всё случилось, как случилось. Теперь выбор — лгать или сказать правду — зависел только от него. Варя всё поймет. Ну. а если нет... Что ж, поделом вору и мука. Во всяком случае, он будет честен...

Увидев Варю в Ташкенте, он понял, что сделать этого нельзя. Всё, что обрушилось на Варю, довело её до крайнего предела сил и выносливости. Рассказав о своих хуторских амурах, он попросту убил бы жену. Надо было думать о ней, а не о своих мучениях, спасать её, а не чистоту своей совести, которой уже всё равно чистой не быть. Вот так и оказалось, что и сейчас у него не было выбора, он не мог быть честен, не мог сказать правду, а должен всё утаить и лгать. Во всяком случае, пока... Оказалось, и потом тоже. Куда как благородно — заботливо выходить человека с больным сердцем, чтобы потом со своим деревенским романом влезть в это сердце и окончательно надорвать его...

Ну а если не притворяться и не врать хотя бы самому себе? Была и третья причина, заставлявшая его молчать. И может быть, она самая главная?.. А он уже начал врать. Что как не постыдное вранье — уничижительные словечки: «хуторские амуры», «деревенский роман»? Ведь на самом-то деле, где бы он ни был, он непрестанно со стыдом и мукой вспоминал и вспоминает Марийку, ка­кой оставил её, — скорбно закусившую нижнюю губу и залитое слезами лицо...

Только уходя и уйдя совсем, он понял, как близка и дорога стала ему эта девчушка. Так что же — он разлюбил Варю и полюбил Марийку? Нет и нет! Он тогда сразу сказал Марийке, что любит свою жену и никогда не оставит её. Так было, так есть, так будет до последнего дыхания. Он и сейчас любит Варю не меньше, чем прежде. Когда схлынули беспамятная влюбленность и первые страсти, он открыл для себя душу Вари и полюбил её ещё больше. Тогда что же было с Марийкой? Случайное прелюбодейство, а потом привычный блуд? Или — долг платежом красен? Ты меня спасла, я тебя осчастливил?.. Шевелева начинало трясти от бешенства, когда он так думал о происшедшем. Нет и нет! Тысячу раз нет! Среди его знакомых были ходоки по дамской части — заводили любовные связи, а то и вторую семью. Обманутые жены или не знали об обмане, или знали и мирились — «чтобы сохранить семью». Шевелев брезгливо относился к таким историям. Это был просто блуд. А что же у него? А у него был какой-то кошмар, из которого невозможно выбраться, как из трясины...

От этого неотступного кошмара у Шевелева всё чаще начинало разламывать затылок, и однажды на работе, когда он нагнулся за упущенной резинкой, голова у него закружилась, и он упал. «Скорая помощь» установила гипертонический криз. После укола Шевелев пришел в себя, его отвезли домой. Несколько дней он лежал, послушно подставляя надлежащие места медсестре для уколов. Перепуганная Варя успокоилась, а он за время болезни пришел к твердому решению.

Шевелев не был трусом ни в мирной жизни, ни на фронте. Теперь он чувствовал себя трусом. Он оставил беременную Марийку, одинокую как перст. Рядом с ней нет никого, кто поддержал бы её, оградил от злословия, кто, наконец, помог бы просто физически, — она сама должна была вести хозяйство, растить ребенка. А он как ни в чём не бывало вернулся в Киев к семье, привычной работе и на досуге разводил самоедскую канитель: ах, как быть, ах, что делать?.. Прошло два с лишним года, а он даже не знает, жива ли Марийка, жив ли ребенок — его ребенок... Так чем он лучше двуногих козлов в брюках, которые, жирно похохатывая, хвастали своими похождениями, уверенные, что война всё спишет?

Весной сорок шестого Шевелев пошел к директору института и попросил дать ему командировку в Харьков.

— Зачем? — удивился тот. — У нас нет совместных проектов.

— По личному делу. Мне нужно только командировочное удостоверение без оплаты и отпуск.

— В такое горячее время?

— Леонид Васильевич, для прогула никогда не будет прохладного времени. Видите, я называю вещи своими именами. Не беспокойтесь, я отработаю прогул, никому мою работу выполнять не придется. А поехать мне необходимо. Безотлагательно. И так слишком долго откладывал. Я должен разыскать людей, которые во время войны спасли мне жизнь... Вы сами фронтовик и должны понимать...

— Да я понимаю, — вздохнул директор. — Ну, хорошо. Только ненадолго. Пять дней вам хватит?

...Попутная довезла только до Выровки, дальше при­шлось идти по всё ещё не отремонтированному, раздолбанному грейдеру. Он не столько узнал, сколько угадал поворот на тропу, сокращающую путь. Вот появилась бурая соломенная крыша Марийкиной хаты, вот калитка, которая болталась на одной петле, а он привел её в порядок, и ничего, исправна до сих пор... Посреди двора стояла какая-то тетка и ругательски ругала мальчика лет шести-семи. Увидев постороннего, тетка замолчала и настороженно уставилась на него. Сердце у Шевелева оборвалось.

— Извините, — хрипло сказал он. — А где Марийка Стрельцова? Это ведь её хата?

— Была её, — сказала тетка. — А теперь наша. Она продала, а мы купили.

— А где Марийка?

— Не знаю. То до нас не касается.

— А вы давно здесь живете?

— Неделю. У нас всё сделано по закону и в сельсовете записано, — сказала тетка, вызывающе поджав губы.

Черт её знает, за кого она приняла его, чего опасалась, но Шевелев понял, что от неё ничего не добиться, и отошел от калитки. На соседнем участке он увидел согнувшуюся над грядкой Настю и зашагал туда.

— Здравствуйте, Настенька!

— А здравствуйте, — сказала Настя и выжидательно замолчала.

— Как там дверь у коровника, отвалилась или ещё держится?

— Ой, — всплеснула руками Настя, — то вы, Михайло Иванович? Никак вас не узнать... Слава богу! Вернулись, значит, живой и здоровый?..

— Здоровый не очень, а живой.

— И то слава богу... А мой вот так и не вернулся... Слезы появились у неё на глазах, и она стала вытирать их кончиком платка. Шевелев минутку переждал.

— Куда девалась Марийка?

— А боже ж мой! Выходит, вы ничего не знаете?.. Так что ж мы стоим? Идемте скорее, может, она ещё не уехала, я ж её только вчера видела...

Они торопливо зашагали к началу хутора, где проходила дорога в село, и Настя сбивчиво рассказала о житье-бытье Марийки.

— Трудно ей, бедолаге, одной приходилось. Она, правда, никогда не жаловалась, так ведь всё равно вид­но... Шутка сказать, одна с малым ребенком... Ну, всё, слава богу, обошлось. Вот только очень убивалась, что от вас нет никакого известия... А потом вдруг загорелось ей хату продавать и ехать. Завербовалась куда-то, чтобы там жить и работать... Сколько её отговаривали: как это так, бросить родную хату, ехать бог знает куда, да ещё с малым ребеночком! А она малая, малая, а как упрется — хоть ты её стреляй... Ну, продала хату, а новые хозяева — видно, и правда плохие люди — освобождай, и всё... Вот она и перебралась до Демчучки — то кума Марийкиной матери. Та приютила, пока транспорт какой будет. Вот уже недели две ждет, а транспорта всё нет и нет. Какой теперь транспорт, где его взять?

— Михасю!

Не успей Шевелев обернуться на этот вопль, Марий­ка сбила бы его с ног — с такой силой налетела она на него откуда-то сбоку. Запрокинув голову и прикусив губу, она жадно вглядывалась в его лицо, словно ещё не до конца поверила своим глазам, потом уткнулась в грудь ему головой и расплакалась. Шевелев, как маленькую, гладил её по голове.

— Ну, что ты такая мокроглазая? Расставались — плакала, встретились — снова плачешь...

— Так то ж от счастья. Михасю, родненький... Я ведь уже не ждала и не надеялась, а ты вдруг приехал, — шмыгая носом, объясняла Марийка.

Настя, растроганно кивая, смотрела на них, потом тихонько, чтобы они не заметили, отступила и пошла домой.

— Я сейчас, — всхлипывая, говорила Марийка. — Я сейчас перестану... Вот уже перестала. — Согнутым локтем она смахнула слезы и подняла улыбающееся лицо. — А какой ты стал красивый, Михасю! Ещё красивше, чем раньше...

— Тоже нашла красавца, — усмехнулся Шевелев.

— А конечно! Ты для меня самый красивый из всех. Ой, что ж мы стоим? Идём, я тебе донечку нашу покажу.

В кухне возле печи хлопотала старая женщина.

— Вот, тетя Устя, я говорила, шо мой Михась обязательно приедет, вот он и приехал...

Устя вытерла подолом руку и, сложив её дощечкой, подала Шевелеву.

В комнате с тряпичной куклой в руках стояла вторая Марийка, не достающая головой до столешницы. Увидя чужого, она спрятала куклу за спину.

— Донечка, ты посмотри, кто до нас приехал! То ж тато наш приехал! Ну, скажи ему — та-то...

Прикусив нижнюю губу, девочка молча рассматривала Шевелева, потом опустила куклу на пол, подняла к нему руки и сказала:

— Тато, на...

— Ах ты, пуговица, — дрогнувшим голосом сказал Шевелев и подхватил её на руки. — Ну, ты её тоже будешь по губам бить, чтобы не прикусывала?

— Да што уж там, — засмеялась Марийка, — як сама маты така. А оно ж як обезьянка — шо маты, то и себе...

Девочка тут же начала игру: наклонившись вперед, заглянула Шевелеву в глаза и спряталась, откинувшись назад, снова заглянула и снова спряталась. Потом её заинтересовало ухо Шевелева, и она принялась тщательно его исследовать.

— Как её зовут?

— Люба. Я так подумала: раз промежду нас случилась любовь, то и дочку надо назвать Любовью. Правда, хорошо?

— Очень хорошо! Ну как, Любочка, ухо проверила, всё там на месте? Тогда давай проверим еще одну штуку...

Он расстегнул портфель, достал кулек с конфетами и протянул ей. Люба взбрыкнула, требуя свободы, и отошла с конфетой к окну,

— Только, Михасю, ты сердись не сердись, а я рассудила так: мы уж как есть, а ей расти, жить среди людей. Почему она должна жить безбатченкой? И я, когда реги­стрировала, записала, что она — Любовь Михайловна Шевелева... Ничего, что я так сделала?

— Так и надо было! Очень правильно сделала!

— А маты божа!

Люба повернулась к ним. Не только губы и пальцы, но и щеки, нос и подбородок — всё было перепачкано коричневой шоколадной мазью. Марийка метнулась в кухню, вернулась с мокрым полотенцем и возвратила дочери нормальный цвет лица.

— Иди, допечка, погуляй во дворе, а мы с татой пого­ворим. Только не приставай до того петуха, а то он опять тебя долбанет... Тут такой злющий петух, шось страшне. Он её раз клюнул, так из пальца аж кровь текла... Ну как же ты, Михасю, всё это время?

— Обо мне что рассказывать! Воевал, отлеживался в госпиталях. Уцелел. Вот и всё.

— Ну, а детки твои, жинка — живые, здоровые?

Шевелев рассказал, какими застал Варю и детей в Ташкенте, как привез обратно в Киев, с каким трудом Варя возвращалась к своему прежнему состоянию, однако так и не вернулась...

Марийка не спускала с него глаз, по щекам её текли слезы.

— Бедная она, бедная... Сколько горя ей досталось, — сказала она и, помолчав, спросила: — Ты ей про меня ничего не говорил?

— Нет.

— Вот и хорошо! — вздохнула она. — Я боялась, что скажешь...

— А я вот иногда думаю: святая ты или дурочка?

— Трошки, мабуть, дурновата, так ведь не совсем же! Правда? — засмеялась Марийка. — Ну и не святая, — посерьезнела она. — Какая из меня святая, если я до чужого дядьки в постель прыгнула? Нет, Михасю, я обыкновенная. Я только не хочу свое счастье делать из чужого несчастья... Вот я и надумала сбежать... При­ехал бы на день-два позже, а меня нету и не найти.

— Положим, найти-то я тебя всё равно бы нашел. Настя сказала, что ты куда-то завербовалась. Такие де­ла без сельсовета не делаются, значит, узнал бы, куда завербовалась, а там, на месте, уж как-нибудь нашел бы. Человек не иголка. Что это тебе в голову ударило?

— А ударило мне, Михасю, вот что. Подумала я, подумала и решила, что жить мне здесь больше нельзя. Мне-то что, плевать я хотела на бабские пересуды. А Люба подрастет? Найдутся люди добрые, которые не постыдятся дивчине сказать: ты ж безбатченко, байстрючка... И будет ей это обидно слышать от людей, и будет она с малых лет обижаться и на меня, свою мать, и на тебя, Михасю... А я этого не хочу. Придет время, вырастет, тогда я ей сама всю правду расскажу, как всё случилось. И она всё поймет, не будет у нее никакой обиды ни на тебя, ни на меня... А тут как раз я услышала по радиоточке из нашего района такое объявление, что в Крыму после войны населения осталось мало и желающие могут завербоваться, чтобы переехать туда насовсем. Дадут там хату, а работа есть всякая — и в колхозах, и в совхозах, и ещё всякая разная. Вот, думаю, как раз для меня. Кругом будут новые люди, никто про меня ничего не знает, да и не будут люди в чужие дела лезть. Война ведь скольким жизнь поломала... Вот и будем мы там с Любочкой жить. В море купаться! — засмеялась Марийка. — А то так всю жизнь проживешь, а, кроме огорода, ничего и не увидишь... Что, плохо я придумала?

— Придумала-то хорошо, я даже не ожидал... Да ведь трудно тебе будет одной.

— Ничего, справлюсь. Я работящая, а там Любонька подрастет... Проживем!.. Вот только никак уехать не мо­жем. Целую неделю ждем: нема транспорта, и всё. Я уже и до председателя в село бегала, так он и слухать не хочет... Теперь, как появится машина или коняка, лягу поперек дороги, и пускай что хочет, не встану, пока нас не заберет...

Рано утром Шевелев пошел в село, долго ждал пред­седателя колхоза, который ещё с рассвета мотался где-то по полям. Председатель тоже оказался недавним фронтовиком — донашивал форму, припадал на левую ногу, а пустой левый рукав был пристегнут к карману булавкой.

— Да ты что? — закричал он, выслушав Шевелева. — Какой транспорт? Шо мы, от хорошей жизни на коровах пахали? Вон есть один одер, на котором я езжу, так и тот на ногах стоит только потому, что его оглобли держат... А шо ж мне, со своим «рупь-пять» по полям бе­гать?

Шевелев объяснил, что раньше никак не мог приехать — лежал в госпитале контуженный так, что не знал, на каком он свете. Ни пошевелиться, ни «мама» сказать не мог... Вот приехал, а тут жинка надумала завербоваться, ну и он не против: по состоянию здоровья ему и врачи советовали переехать куда потеплее... Он врал без зазрения совести, зная, что председателю не до проверок, а помочь, кроме него, некому. Председатель слушал, скользнув беглым, но внимательным взглядом по нашивкам за ранения.

— Где тебя шарахнуло? — спросил он.

— Под Штеттином.

— Слыхал про ту мясорубку... Страшное дело! А меня под Люблином переполовинили... И закон фронтовой дружбы я знаю — сам погибай, а товарища выручай. Я ведь с самого двадцать второго хлебать начал — был в погранвойсках на действительной... Так что я могу сделать, когда такая разруха? А тут еще спека эта... Все ж горит прямо на глазах. Страшное дело! Не знаю, соберем ли что посеяли: или и на семена не хватит?.. Ну ладно, лошади я не дам, бо нема. А отвезу вас сам. Мне всё одно надо везти свою задницу до начальства, давно требуют...

— Зачем начальству твой зад? — улыбнулся Шевелев.

— А бить будут, — объяснил председатель. — Для чего ж ещё начальство будет вызывать?

— Что у вас, колхоз отстающий?

— Да нет, не хуже других...

— Так за что бить?

— А для пользы дела, — усмехнулся председатель. — Значит, давай так: сегодня день пропал, а завтра я до света подъеду. Но чтобы по-боевому, раз-два — и всё, без сборов...

Обещание свое председатель выполнил — приехал, когда на востоке только начинало сереть. Толчки и удары на каждой выбоине разбитой дороги непрестанно будили спящую Любочку, и большую часть пути Шевелев шел пешком, неся дочь на руках. Так когда-то зачатый им, теперь сонный комочек живой жизни навсегда прирос к его сердцу.



2020-02-03 206 Обсуждений (0)
Веры Мироновны Дубовой посвящаю 9 страница 0.00 из 5.00 0 оценок









Обсуждение в статье: Веры Мироновны Дубовой посвящаю 9 страница

Обсуждений еще не было, будьте первым... ↓↓↓

Отправить сообщение

Популярное:
Почему люди поддаются рекламе?: Только не надо искать ответы в качестве или количестве рекламы...
Модели организации как закрытой, открытой, частично открытой системы: Закрытая система имеет жесткие фиксированные границы, ее действия относительно независимы...
Как построить свою речь (словесное оформление): При подготовке публичного выступления перед оратором возникает вопрос, как лучше словесно оформить свою...
Почему двоичная система счисления так распространена?: Каждая цифра должна быть как-то представлена на физическом носителе...



©2015-2024 megaobuchalka.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. (206)

Почему 1285321 студент выбрали МегаОбучалку...

Система поиска информации

Мобильная версия сайта

Удобная навигация

Нет шокирующей рекламы



(0.016 сек.)