Мегаобучалка Главная | О нас | Обратная связь


Веры Мироновны Дубовой посвящаю 7 страница



2020-02-03 190 Обсуждений (0)
Веры Мироновны Дубовой посвящаю 7 страница 0.00 из 5.00 0 оценок




— Ты, брат, зарапортовался: бессловесное воспитание тоже невозможно.

— Я к нему не призываю... Нельзя, чтобы словесное было единственным. У Теккерея есть мудрая формула: «Посеешь действие — пожнешь поступок, посеешь поступок — пожнешь характер, посеешь характер — пожнешь судьбу»... Вот в чём суть — сеять действие, а не слова! С детских лет человек должен жить не по команде — сам решай, сам отвечай за свои решения и поступки. Человеческий детеныш, как и всякий другой, начинает с подражания, а не с понимания. Понимание приходит потом, если приходит... Ну, и так далее.

— А как бороться с безответственностью, когда она уже образовалась?

— Не замалчивать её, а говорить во весь голос. И во всех случаях. Чтобы новые поколения видели всю опас­ность безответственности для всех и каждого. Новое поколение отметает заблуждения и ошибки предшествующих... Правда, оно насаждает новые заблуждения и совершает новые ошибки, но и они, в свою очередь, конечны.

— Утешил! Димка-то у меня не в будущих поколениях, а сейчас.

— Я не собирался тебя утешать. Утешения нужны слабым. Это всего лишь способ отвлечь от трудного и сложного. Сильным нужно понимание.

— Вот я и хочу понять, почему Димка стал распутным.

— Ты ищешь однозначного ответа, а его нет. Если человек вырос в убеждении, что мир создан для него и вращается вокруг его особы с единственной целью до­ставлять ему удовольствие, и если к этому добавить обычно невысокий уровень культуры у таких людей и падение культуры чувства, то...

— Что ещё за культуру ты придумал?

— Придумал не я, а человечество... С того времени, как наш пра-предок, размозжив голову сопернику, за волосы втаскивал избранницу в свою пещеру, прошли десятки тысяч лет. Все эти тысячелетия человек не только умнел и учился делать вещи, он инстинкт продолжения рода обращал в чувство любви, лелеял и развивал культуру этого чувства. И достиг в том высочайшей человечности. Он укротил дикий и грубый акт детопроизводства, облагородил его и путь к нему украсил так, что он превратился в дорогу счастья. Конечно, физическая близость сохранила свое значение, но чувство стало настолько могущественным, что иногда, и не имея физического завершения, оно так преображает человека, что он оказывается способным на самые высокие взлеты духа и поступки, потрясающие других своим благородством и красотой. Примеров, я думаю, приводить не надо. История и литература полны ими.

Шевелев согласно покивал.

— Вернёмся к теме... «Сколько веков поют влюбленные своим избранницам...» Но поют по-разному. У каждого своя песня. Какая ни на есть, но непременно своя! А как только её одалживают у других, насущный хлеб любви подменяется муляжом... Хорошо, если я ошибаюсь, но мне кажется, у многих, во всяком случае у некоторых, теперь эту песню исполняют электронно-механические устройства. Влюбленные молчат, за них говорят транзисторы, магнитофоны и проигрыватели. А если всё уже сказано, то, не тратя лишних слов, можно переходить к делу... Сладостная судорога близости становится всё доступнее и происходит всё с меньшими душевными затратами. Или вообще без них. Как у кур и петухов. Им просто нечего тратить. Они не понимают, что любить означает не брать, а отдавать другому всё лучшее в тебе, а не только тело. Когда отсутствует культура чувства, любовь отделяется от акта соития. Духовная нищета партнеров делает не так уж важным, кто партнер, — сегодня может быть один, завтра другой... Человечество судорожно мечется в поисках самого себя и своего будущего, а они озабочены сменой партнеров... На могучем потоке жизни, как ни глубок он, всегда поверху плавает и пена, и бытовой сор... Нет, я не причисляю к нему Димку. Пока, во всяком случае. Ты считаешь его распутным. Я так не думаю. У него нет царя в голове и отсутствует культура чувства. Влюбляясь, а вернее, увлекаясь, он каждый раз совершенно искренне убежден, что вот это и есть большое, настоящее, на всю жизнь. Потом оказывается, что этого чувства «на всю жизнь» хватило только до угла. И он начинает сначала...

— Но так ведь можно без конца? Как же это назвать?

В кухню вошла Зина.

— Уснула, — сказала она. — И сон как будто спокойный...

— Слава богу! — сказал Устюгов. — Тогда я, наверно, пойду, а то совсем заболтался...

Когда Устюгов вышел из подъезда, от каштана на газоне отделилась долговязая тень.

— Как мама, дядя Матвей? — хрипло спросил Димка.

— Ей лучше. Она уснула.

Устюгов шагнул и остановился, сжав кулаки.

— Эх, если бы ты не был сыном своей матери! — с сожалением сказал он и зашагал прочь.

 

Варя оправилась, все вошло в норму. Шевелев никогда не заговаривал о Димке и его делах, старался, чтобы и другие не касались этой взрывчатой темы, однако совсем избежать её было нельзя. Примчался на своей «Ладе» Борис.

— Что вы тут судилище над Димкой устроили? — сказал он. — Вчера он проторчал у меня весь вечер, размазывал слюни. Конечно, глупо, что он устроил этот спектакль: ах, я тебя больше не люблю, полюбил другую... Тоже мне трагедия! Ну, полюбил и люби на здоровье. Зачем об этом кричать на весь свет? Так он дурак, что с него взять!

— Только дурак? — спросила Варя.

— Конечно, дурак! Если б шито-крыто, или ему самому, или той бабе надоело бы, так и кончилось бы ничем...

— Ты это и своей Алине проповедуешь? — спросил Шевелев.

— При чем тут Алина? Я говорю вообще.

— Ага, — сказал Шевелев, — у тебя, значит, две морали — одна для Алины, другая для себя, вообще... Удобно!

— Не надо меня подлавливать, батя! Сейчас не тургеневские времена. Ах, дворянское гнездо, ах, тургеневские девушки! Меня и в школе тошнило от этого занудства. Где эти гнезда, где эти девушки? Мы рационалисты, прагматики и ценим реальные вещи, а не словесную трескотню...

— Золото, — сказала Варя, — во все времена считалось драгоценным. Сейчас ведь тоже?

— Ещё бы! — усмехнулся Борис. — Только его нет в обращении.

— Его нет в денежном обращении. В человеческом обращении есть. Это, по-моему, любовь, дружба, верность... К человеку приходит любовь. Это всё равно, буд­то он нашел золотой самородок. Конечно, золотую моне­ту можно разменять на медяки. Вместо одной будет целый ворох. Только человек от этого не станет богаче. Он обменяет драгоценность на множество стертых, позеленевших медяков...

— Все это очень красиво, мамочка, и я не собираюсь оспаривать. Хотя, по-моему, деньги есть деньги, важно, что на них можно купить, а не какие они... Я хочу о деле... Ну, Димка — балбес, наделал глупостей, но разве за это обязательно выгонять из дома?

— Никто его не выгонял, — ответил Шевелев. — Он довел мать до приступа, я сказал ему, чтобы убирался, не путался под ногами. Только и всего.

— Тогда порядок. Может, нужны какие лекарства?

Лекарства не были нужны.

— Да, за разговорами я совсем забыл. — Борис пошел в прихожую, вернулся с коробкой конфет, протянул её матери. — Вот тебе немножко сладенького. Говорят, сладкое укрепляет сердечную мышцу... Сделано по спецзаказу, но мне достали.

Димка снова стал приходить к родителям. Держался он без тени вызова и бравады, рассказывал о новых загадках и тайнах, которые потрясали его воображение, но о своих семейных делах не заикался. Только однажды он осторожно спросил, не будет ли мамочка против, если он — не сейчас, как-нибудь потом — приведет Милу: она очень хочет познакомиться.

— Нет! — твердо сказала Варя. — Ни сейчас, ни потом. Я не хочу знать лучшую подругу, которая предала свою подругу. Если она появится, я должна буду сделать то, чего не сделала Леночка, — дать ей пощечину.

О самой Леночке Варя то и дело спрашивала Зину, огорчалась тем, что та не приходит, и собиралась сама поехать к ней, однако каждый раз Шевелев и Зина решительно восставали. Сама Зина побывала у Лены. Та держалась молодцом, рвалась к ним, но не решалась: Димка специально приезжал, чтобы рассказать о приступе и предупредить, что матери опасно любое волнение. В конце концов Варе удалось уговорить Зину — та дала знать Леночке, когда Шевелева заведомо не будет дома, Леночка приехала, и они дружно все оплакали. От этого ничто не изменилось и измениться не могло, но и Варе и Леночке стало как бы легче: они убедились, что их взаимная привязанность не нарушилась и не ослабела. Леночка по-прежнему любила Димку и не хотела слышать о нём ничего дурного. О любимой подруге Миле она не поминала.

Встреча с Леночкой не вызвала никаких дурных по­следствий, она снова стала забегать к Шевелевым, только несравненно реже, а когда стало известно, что Димка и Мила расписались, перестала бывать совсем.

Никаких новых тревог или происшествий, которые могли бы вызвать волнения, больше не случалось, но здоровье Вари ухудшалось. Приступ повторился, потом ещё и ещё, пока в злосчастное солнечное утро Шевелев не ушел за ряженкой, а вернувшись, увидел неподвижный взгляд Вари...

Пришла Зина — у нее был свой ключ, — увидела, в каком странном положении лежит Варя, как смотрит на неё Михаил, даже не заметивший прихода сестры, и всё поняла. Слезы хлынули у Зины из глаз, но она тут же взяла себя в руки: стальная воля её проявлялась сильнее всего, когда случалась беда. Зина позвонила Борису, тог примчался и со всей энергией и деловитостью взял на себя мучительные похоронные хлопоты и всё, что с ними связано. Шевелев ничего не слышал и не отвечал, когда к нему обращались, — он смотрел на Варю. К нему словно вернулась контузия, которая настигла его в огневом аду под Штеттином. Даже когда появился прилетевший Сергей, Шевелев не произнес ни звука — взглянул на сына, кивнул и снова повернулся к Варе.

Она вдруг оказалась в гробу, потом в тряском автобусе. Не успели сесть в автобус, как уже нужно было из него выходить, потом, ужасно спеша, гроб заколотили и молниеносно опустили в яму. Нестройно отревев подобие похоронного марша, духовики деловито заспешили к автобусу. Остальные пошли тоже. Пошел и Шевелев — Вари уже не было, вместо неё появился песчаный холмик, заваленный венками и цветами.

Добросердечные соседки приготовили поминальный ужин. Знакомые, соседи, старые Варииы сослуживицы ели, пили, прочувствованно говорили о том, какая Варя была чудная женщина, добрая, отзывчивая, справедливая... За всё время только Устюгов и Шевелев не произнесли ни слова. Может быть, потому, что два старых солдата слишком хорошо знали цену смерти и всё ничтожество слов перед нею. Может быть, потому, что большое горе не кричит, большое горе молчит...

Шевелев смотрел в стол и ни к чему не притрагивался. Голоса вокруг сливались в монотонный, невразумительный шум. Он ждал, когда посторонние уйдут, а когда они ушли, не заметил этого. Остались только родные и Устюгов. Шевелев поднял голову и увидел, что сидящий напротив него Димка наливает себе большой бокал водки, потом, морщась от отвращения, пьет. Лицо его распухло от слез и было красным — должно быть, выпил он уже много. Волна бешенства вдруг подхватила Шевелева, но он вцепился побелевшими пальцами в столешницу и остался сидеть.

— Запиваем горе водочкой? — сказал он. — Или, может, заливаем совесть? Ну и как, помогает?

Димка резко поставил бокал на стол, отчего тот разлетелся на куски.

— А что тебе моя совесть? Почему мне её нужно заливать?

— Ах ты, бедный ребеночек, ты не знаешь? Ты уже забыл, до чего довел мать, с чего всё началось?

— А я не знаю, с чего началось! У мамы стенокардия давно. Я в ней виноват? А все остальные нет? И ты, конечно, ни в чем не виноват — рыцарь без страха и упрека?..

Борис, Сергей, тетя Зина заговорили разом, пытаясь удержать, урезонить Димку. В другое время и в другом состоянии он бы послушался и сдержался, даже просто не посмел. Но сейчас он был пьян — затуманенный горем и водкой, не слышал ничего, кроме своей обиды. Димка вскочил, выбежал из-за стола.

— Ты меня считаешь дурачком. Да, был. Ничего не понимал, ни о чем не задумывался. Но я помню! Ты все­гда так заботился о жене и семье, да? А почему отдыхать ты уезжал один? Я маленький был, но я помню — ты уез­жал в Крым. Один! Почему ты не брал с собой маму? Ты присылал оттуда открытки. И каждый раз мама плакала. Я потом читал эти открытки. Ты писал, что погода хорошая, ты хорошо отдыхаешь. Всё хорошо, да? Почему же мама плакала?..

Шевелев грохнул кулаком по столу...

Ну, грохнул. Ну, набил сыну морду. В общем-то, поделом, хотя и бессмысленно: вырос шалтай-болтай, таким и останется. Мордобоем не исправишь. И не за это бил — за то, что оказался хамом, полез куда не следовало... Ну, а себя-то почему с Ноем сравнил? Для красоты и убедительности? Тоже мне — патриарх... Где взращенный тобой виноградник и какой урожай ты собрал?.. А что, если всё это ты сделал для отвода глаз? Чтобы не догадались, не поняли? Заткнул сыну глотку из страха, что он знает и скажет больше? И что другие тоже узнают?

Шевелев понимал, что теперь и до конца дней он непрерывно будет судить себя за то, что сделал вот тогда и тогда, а ещё больше за то, что не сделал тогда-то... Приговор известен заранее — нет ему ни оправдания, ни пощады и быть не может, как не будет конца муке сожаления, стыда и раскаяния. Варя умерла, и уже ничего нельзя сказать, объяснить, вернуть и исправить, сделать заново, бесполезны сожаление и раскаяние... А вдруг всё это его самоедство попросту фарисейство? Но тут же перед ним возникли измученные глаза Вари, когда она сказала, что ей нечем больше жить... И он снова и снова искал грань, за которой несчастье и неминуемая гибель обернулись спасением и счастьем, а потом счастье оказалось несчастьем, пытался понять, как и когда ложь во спасение стала убивающей...

 

Последняя атака была уже бесполезной и бессмысленной. Шевелев ещё не успел выпрямиться, как сзади громыхнул взрыв, деревянные ряжи и настил моста с водой и пламенем взлетели вверх. Моста не стало, нечего было больше прикрывать, но они уже выскочили из окопчика и, крича, бежали с винтовками наперевес. Шевелев тоже бежал и кричал, не слыша собственного крика. Разрыва он тоже не услышал, а только увидел впереди бледную вспышку, почувствовал удар в голову, в ногу и упал.

Он очнулся оттого, что над самой головой у него надсадно жужжала разведывательная немецкая «рама». Шевелев открыл глаза. В полуметре мохнатый шмель пытался забраться в сиреневый луговой колокольчик, но тонкий стебелек гнулся, шмель срывался и, сердито гудя, начинал всё сначала. Шевелев приподнял голову, всё перед глазами поплыло, закружилось, и он опять опустил щеку на колючую траву. Гудение оборвалось — шмель то ли достиг цели, то ли отчаялся и улетел. Шевелев снова приподнял голову, оглянулся. Спасшая ему жизнь каска валялась в двух шагах. Нигде не было ни души — ни наших, ни немцев, только на некотором расстоянии, разбросавшись, лежали неподвижные тела. Раненые, как он, или убитые? Шевелев попытался крикнуть, пересохшая глотка издала лишь надсадный хрип. Никого и ничего, только зной и тишина. Нет, тишины не было, где-то далеко монотонно и глухо рокотало. Шевелев вслушался и почувствовал, что весь вдруг покрылся липкой испариной — от страха. Рокотало далеко на востоке, за Сеймом... Значит, фронт уже где-то там, там наши, а здесь немцы, и он один среди них — не солдат и не пленный. И первый немец, увидев его, нажмет спусковой крючок своего автомата...

Шевелев не мог знать, что, натолкнувшись на упорное сопротивление войск Юго-Западного фронта у Киева, немцы по флангам этого фронта прорвались на восток, далеко вперед выдвинули стальные клещи первой и второй танковых групп и где-то в ста пятидесяти — двухстах километрах от фронта захлопнули клещи. Часть Шевелева — одна из тех, что попали под этот уничтожающий удар, — была смята и перестала существовать.

Шевелев попытался подняться и замычал от нестерпимой боли: в левом бедре повернулась раскаленная кочерга. Он протянул руку и нащупал заскорузлый струп. Кровь, залившая траву, давно засохла. Крови натек­ло много, но, как видно, кость и нервы остались целы — он попробовал пошевелить ступней, пальцами. В ране снова резануло болью, но пальцы и ступня двигались.

Справа пойменная луговина тянулась вдоль берега реки, и, кроме редких кустов тальника, на ней не было ничего. Вдалеке слева тянулась синяя полоса леса. Ни луг, ни лес не могли ему помочь, помочь могли только люди. Поодаль прямо перед ним луговина переходила в еле заметную возвышенность. На ней курчавилась зелень садов, кое-где выглядывали скаты соломенных крыш. Там могли быть немцы. Но там прежде всего наши. И всё равно оставалось только рисковать...

Солнце висело над самым горизонтом. Приближаясь к нему, оно вспухало и краснело, будто вбирало кровь, которая так обильно лилась теперь на земле, и, наконец, скрылось за пойменным тальником. Шевелев подождал, пока не наступили сумерки, так, что уже не мог различить тела убитых, и сел. Голова опять пошла кругом. Превозмогая себя, он стащил гимнастерку, разорвал нижнюю рубаху и туго перевязал рану: при движении она неминуемо должна была открыться и кровоточить. Подогнув здоровую ногу, Шевелев оперся на неё и с напряженной осторожностью выпрямился, но, как только попытался опереться на раненую, в ране снова повернулась раскаленная кочерга, он упал. И вокруг ни палки, ни прутика...

Сколько там было — полтора, два или все три кило­метра? Выносливый, в расцвете мужских сил, Шевелев прополз бы это расстояние за каких-нибудь два часа. Обессиленный потерей крови, голодом, всей неизбывной усталостью нещадного воинского труда, он полз всю ночь. Сколько раз он изнеможенно останавливался, посылал всё в тартарары и намного дальше, решал плю­нуть — пусть будет как будет, но, отдышавшись, снова забрасывал руки вперед и, помогая здоровой ногой, подтягивался, потом снова и снова...

Больше всего он боялся сбиться с правильного направления. Когда небо начало сереть, он увидел, что приполз как раз туда, куда наметил, — к крайней леваде, на которой стояли три кое-как сложенные копешки сена. Левада была окопана канавой. Шевелев перевалился через небольшой валок и скатился вниз. И сразу всё исчезло — над ним осталась только полоса наливающегося первым светом неба. Шевелев решил отдохнуть, прежде чем двигаться дальше, — и заснул.

— Ну что? Что ты смыкаешь? Думаешь, вот так я тебя и пущу? А потом за тобой целый день бегать?

Разбудивший Шевелева звонкий девчоночий голос обрадовал и напугал: в его положении всегда лучше, чтобы он первый видел и решал, полезна или опасна будет встреча. В поле его зрения появилась голова девчушки с длинной косой, тут же исчезла, и голос снова зачастил:

— Вот и всё! Вот и будешь тут гулять и никуда не убежишь...

Голова появилась снова, приблизилась, и Шевелез увидел девчушку до пояса. Она смотрела на луг, в сто­рону реки, прижала ладонь к щеке и горестно, по-бабьи покивала. Потом взгляд её опустился ниже, девочка увидела Шевелева. Она закусила нижнюю губу, побледнела, глаза её стремительно наливались страхом.

— Тихо! Не кричи! — сказал Шевелев.

— Я не кричу, дядечка, я не буду кричать... — испуганно сказала девочка. — То я так злякалась, дядечка, так злякалась — я думала, что вы уже совсем мертвый...

— Кто с тобой?

— А никого со мной нема, — ответила девочка и даже оглянулась, чтобы окончательно убедиться в этом.

— А с кем ты говорила?

— Так то ж коза!

Глаза её заискрились смехом, она едва не прыснула, но тут же спохватилась и прикусила нижнюю губу, чтобы не засмеяться.

— Немцы в селе есть?

— Нема. Совсем нема. Они вчера так прожогом промчались скрозь весь хутор туда, до Сейма, а больше совсем их не было.

— С кем ты живешь?

— Сама.

— Как сама?

— Сама, одна. Тато о прошлом годе померли. А мамо весной. Вот я и живу сама-одна.

— Принеси воды. Только чтобы никто не видел. Поняла?

— А конечно, поняла, дядечка. Я сейчас сбегаю...

— Не надо бегать! Иди нормально. А то сразу увидят — что-то случилось, раз ты бежишь.

— Так я всегда бегаю! То скорее люди что-то подумают, если я тихонько пойду.

— Ну, хорошо. Только обо мне никому ни слова.

— Ой, дядечка, разве ж я не понимаю? Да кому я буду говорить, если в хате никого нема?

— Мало ли... Соседка вдруг зайдет.

— От чтоб мне очи повылазили! — сказала девчушка и перекрестилась в подтверждение клятвы.

— Очи очами, ты язык придержи, а то он у тебя тоже бегает...

Девчушка снова прикусила нижнюю губу, чтобы не прыснуть, и исчезла.

Она оказалась сообразительной: не несла всем напоказ ведро или кувшин с водой. На одной руке у неё была плетеная корзинка, в другой она держала серп, будто собиралась жать траву для своей козы.

— Вот какая я догадливая, правда, дядечка? Як кто и увидит, всё одно ничего не подумает...

— Молодец! — сказал Шевелев. — Посмотри как следует: никого не видно? А потом сядь спиной ко мне, будто ты свою козу пасешь, а сама поглядывай. Если кто появится, иди к нему, чтобы отсюда увести.

Девчушка послушно всё выполнила, осторожно опустила корзину в канаву, и Шевелев припал к чайнику с холодной водой.

— Ну, спасибо! — сказал он. — Как же тебя зовут, спасительница?

— Марийка. Марийка Стрельцова меня зовут, — как послушная школьница в классе, ответила девчушка. — А вас?

— Михаил... Михаил Иванович.

— То вы оттуда? — кивнула Марийка в сторону реки. — И ото все лежат побитые? Прямо страх божий смотреть... А как же вы, дядечка?

— А я ночью сюда приполз. Ходить не могу, нога уменя раненая. Слушай, Марийка, ты здесь все места знаешь. Где бы мне спрятаться, пока нога подживет?

— Так а где ж прятаться? В хате. Не в погребе же — там холодно и жабы прыгають...

— Жабы не самое страшное. Там небось лестница. Лестницу мне не одолеть.

— А где ж ещё? В сарае? Что вы, зверюка какая, чтобы в сарае жить?

— Да пойми ты: нельзя мне прятаться в хате! Если немцы узнают, что ты прячешь солдата, тебе тоже не поздоровится.

— А что они мне сделают?

— Они все могут сделать. Никого не щадят — ни старых, ни малых. Одно дело, когда я сам прячусь и ты про то не знаешь, и совсем другое, если ты меня в свой дом заберешь...

Марийка помолчала, раздумывая.

— От шо я вам скажу, дядечка. Немцев в хуторе нема. Может, и не будет, бо шо им тут делать? Все мужики и хлопцы в армии, остались одни бабы, старики да малеча. Что, немцы будут тут сидеть и тех баб сторожить? И там когда-то шо-то будет, а вы отлежитесь, рана ваша заживет, тогда и пойдете, куда хочете... Так что идемте до хаты, там и сховаетесь...

— А если придет кто?

— Да кто там до меня придет? Соседка? А чего ей в комнате делать? Да я и не пущу. Я ей так голову заморочу, что она забудет, зачем пришла. Думаете, я не умею? Я кого хочешь переговорю... Мне ещё в школе на собраниях слова не давали, бо я як начну балакать, так и остановиться не могу...

— Похоже, — сказал Шевелев. — Ладно, до ночи я здесь полежу, а потом...

— А чего это вы будете тут целый день лежать? Вот ещё придумали — лежать в канаве! Нога раненая, а вы будете лежать в грязюке! Разве так полагается? Не, как хочете, дядечка, а вставайте и пойдем до хаты.

— Соседи увидят.

— Какие соседи? У меня одна соседка, так она спозаранку забрала малечу и пошла до свекрови помогать картошку копать. Сейчас же люди картошку копают, а вы думаете, у них только и дела, что в Марийкин огород заглядывать...

— Ну хорошо, принеси мне палку какую-нибудь...

Марийка подхватила корзину, улетучилась и почти тотчас появилась снова.

— Ну ты и бегаешь, — сказал Шевелев.

— А что? — польщено порозовела Марийка. — Я така моторна, така моторна, никто не догонит... Вот вам, дядечка Михаиле, ломаки, смотрите, какая лучше...

Шевелев взял палку поувесистее, поднялся, но, выбираясь из канавы, задел раненой ногой бровку, пошатнулся и закряхтел от боли. Марийка побледнела, закусила нижнюю губу, словно и она испытала нестерпимую, жгучую боль.

— Ой, дядечка, вы же так не дойдете. Вы обопритесь на меня... А что? Я хоть ростом и маленькая, а сильная, я выдержу.

Боль затихла, и Шевелев теперь впервые увидел Марийку во весь рост. Она была вовсе не девчушкой, как показалось ему, а хотя и молоденькой, но, несомненно, уже девушкой. Только ростом действительно не удалась: макушкой не достигала его подбородка.

— Вы не думайте, дядечка, я умею... Когда мы в школе играли в войну, я всегда была санитаркой. Я умею, вот увидите... Кладите свою руку вот так, — и она положила его левую руку себе на плечо, — а я вас возьму вот так, — Марийка обхватила его правой рукой. — Вот так потихонечку и пойдем. Только вы опирайтесь сильнее, а то ж вам больно будет... Ну вот, мы уже и пошли, вот мы уже идем себе и идем...

Так они преодолели леваду, простиравшийся за нею огород, пересекли двор. Маленькая хатка под соломенной крышей слепила глаза свежепобеленными стенами.

— А теперь, дядечка, осторожно, тут приступочка, — как маленькому, объяснила Марийка у входной двери, — вот так, а тут порожек... Ну вот мы и пришкандыбали! — торжествуя, сказала она, когда Шевелев снял руку с её плеча и опустился в кухне на лавку. — А вы таки тяжеленький, дядечка, я аж упрела... — Согнув в локте руку, Марийка смахнула с лица проступившую испарину. — Ой, дядечка Михайло, мы всё балакаем и балакаем, а вы ж, мабуть, голодный?..

— Как собака, — сказал Шевелев. — Последний раз ел позавчера.

— А маты божа! Так шо ж вы молчите? Я зараз...

Марийка заметалась по кухне, перед Шевелевым тут же появились хлеб, холодная вареная картошка, соль и зеленый лук. Он набросился на еду. Марийка села напротив, пригорюнившись, наблюдала, как жадно он ест, потом вдруг вскочила, выбежала из хаты. Вернулась она с кружкой холодного молока.

— Вот, дядечка Михайло, теперь вы уже будете у меня совсем сытый. Правда?

Рот у Шевелева был набит, в ответ он только энергично покивал.

— Всё! — сказал он, отвалившись. — Наелся на неделю вперед. Спасибо тебе!

— А на здоровьечко. Шо ж бы вам ещё такое сде­лать?

— Если бы пару гвоздей да молоток, я бы себе палки приспособил, чтобы тебе больше меня не таскать.

— А есть! Десь у тата были и молоток, и гвозди...

Гвозди оказались погнутые и ржавые, молоток еле держался на рукоятке, но Шевелев всё-таки соорудил две палки с верхними поперечинами, чтобы удобно было опираться.

— Вот это — другой разговор, — сказал он и, опи­раясь на палки, сделал несколько шагов. — Э, так я тебе весь пол исковыряю...

От палок в глинобитном полу остались углубления.

— Пхи! — ответила Марийка. — Шо ей, доливке, сделается? Глина и глина. Я всё одно каждую субботу её подмазываю. Так что колупайте, сколько хочете... Хотя вам теперь не ходить, а лежать надо. А то ж натомились и нога раненая... Вот только вам хочь бы трошки помыться. А то — вы не обижайтесь, дядечка! — такой вы грязнючий да страхолюдный, аж смотреть страшно... Ось поглядите сами.

Марийка метнулась в комнату, принесла маленькое зеркало. Заросшее многодневной щетиной лицо Шевелева от пыли и потеков пота стало черным, выделялись только белки глаз да зубы.

— Ну-ну, — сказал он. — Бандитская харя, и всё... Просто удивительно, что ты не заорала, когда меня увидела.

Марийка прыснула, но тут же прикусила нижнюю губу и уже серьезно сказала:

— Так я же сразу догадалась, шо вы наш красноармеец и ховаетесь от немцев.

— Пойдем во двор, — предложил Шевелев, — я там где-нибудь сяду, а ты мне сольешь.

— Не! — решительно сказала Марийка. — Шо то за мытье? Надо как следует, а то у вас и одежа вся от пота смердючая. Зараз я нагрею воды, и будете вы мыться по-настоящему. Вот тут. А то что ж вы, посреди двора голый стоять будете?

— Как же тут мыться? Болото будет.

— А в балии. Мы всегда в балии моемся. И никакого болота не будет, вот увидите.

Марийка принесла из сеней круглое деревянное корыто, похожее на срез огромной бочки, разожгла в печи огонь, натаскала в чугуны воды, потом надолго исчезла в комнате, что-то, приговаривая, перебирала и вернулась со слежавшимся холщовым бельем.

— Ось! — торжествуя, сказала она. — То когда тато померли, то я все после них перестирала и сложила в сундук — хай лежит, хлеба не просит. А оно вот и сго­дилось... Ну, вода уже горячая, раздевайтесь, дядечка Михаиле, и будем мыться.

— Как это — будем? Ты воду поставь и уходи. Я сам.

— Да шо вы сами можете? А кто вам спину потрет? А кто обольет потом? У вас же нога раненая, шо ж вы, как черногуз[11], будете на одной ноге стоять? И одной рукой мыться? Что ж то будет за мытье? Только грязь размазывать?.. Да вы что, меня стыдаетесь, чи шо? А от если б вы в лазарете были, кто бы вас мыл? Всё одно сестра, только что медицинская. Так я в школе всегда санитаркой была, с отакенной сумкой и с красным крестом... Или вы думаете, что я не умею? А я умею. Когда тато хворали, я всегда мыться им помогала. И что ж тут такого?

— То был отец, — сказал Шевелев.

— Так вы же, дядечка, тоже старый... И шо ж де­лать, если вы такой бедный и пораненный? Ну шо вы сидите и думаете? Так и вода остынет...

«Черт с ним, в конце концов, — подумал Шевелев. — Я для неё не мужчина, она для меня не женщина... Неизвестно, когда ещё подвернется такой случай. И подвернется ли?..»

— Хорошо, — сказал он. — Будь по-твоему.

— Вот и добренько! — обрадовалась Марийка. — Вот я вам ставлю скамеечку: раздевайтесь и садитесь. Ну, все, что нужно, спереди вы сами помоете, а где вам не достать, там я буду.

И она принялась шуровать его рогожной мочалкой.

Марийкин отец был, как видно, ростом поменьше Шевелева — штаны и рукава рубахи оказались коротковатыми, но после пропыленной, пропотевшей формы показались ему верхом удобства и роскоши.



2020-02-03 190 Обсуждений (0)
Веры Мироновны Дубовой посвящаю 7 страница 0.00 из 5.00 0 оценок









Обсуждение в статье: Веры Мироновны Дубовой посвящаю 7 страница

Обсуждений еще не было, будьте первым... ↓↓↓

Отправить сообщение

Популярное:
Почему человек чувствует себя несчастным?: Для начала определим, что такое несчастье. Несчастьем мы будем считать психологическое состояние...
Почему люди поддаются рекламе?: Только не надо искать ответы в качестве или количестве рекламы...
Как вы ведете себя при стрессе?: Вы можете самостоятельно управлять стрессом! Каждый из нас имеет право и возможность уменьшить его воздействие на нас...
Как построить свою речь (словесное оформление): При подготовке публичного выступления перед оратором возникает вопрос, как лучше словесно оформить свою...



©2015-2024 megaobuchalka.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. (190)

Почему 1285321 студент выбрали МегаОбучалку...

Система поиска информации

Мобильная версия сайта

Удобная навигация

Нет шокирующей рекламы



(0.021 сек.)