Мегаобучалка Главная | О нас | Обратная связь


Москва ночью при снегопаде



2019-05-23 339 Обсуждений (0)
Москва ночью при снегопаде 0.00 из 5.00 0 оценок




 

Борису Мессереру

 

 

Родитель-хранитель-ревнитель души,

что ластишься чудом и чадом?

Усни, не таращь на луну этажи,

не мучь Александровским садом.

 

Москву ли дразнить белизною Афин

в ночь первого сильного снега?

(Мой друг, твое имя окликнет с афиш

из отчужденья, как с неба.

 

То ль скареда лампа жалеет огня,

то ль так непроглядна погода,

мой друг, твое имя читает меня

и не узнает пешехода.)

 

Эй, чудище, храмище, больно смотреть,

орды угомон и поминки,

блаженная пестрядь, родимая речь —

всей кровью из губ без запинки.

 

Деньга за щекою, раскосый башмак

в садочке, в калине-малине.

И вдруг ни с того ни с сего, просто так,

в ресницах – слеза по Марине…

 

1975

 

«Я школу Гнесиных люблю…»

 

 

Я школу Гнесиных люблю,

пока влечет меня прогулка

по снегу, от угла к углу,

вдоль Скатертного переулка.

 

Дорожка – скатертью, богат

крахмал порфироносной прачки.

Моих две тени по бокам —

две хилых пристяжных в упряжке.

 

Я школу Гнесиных люблю

за песнь, за превышенье прозы,

за желтый цвет, что ноябрю

предъявлен, словно гроздь мимозы.

 

Когда смеркается досуг

за толщей желтой штукатурки,

что делает согбенный звук

внутри захлопнутой шкатулки?

 

Сподвижник музыки ушел —

где музыка? Душа погасла

для сна, но сон творим душой,

и музыка не есть огласка.

 

Не потревожена смычком

и не доказана нимало,

что делает тайком, молчком

ее материя немая?

 

В тигриных мышцах тишины

она растет прыжком подспудным,

и сны ее совершены

сокрытым от людей поступком.

 

Я школу Гнесиных люблю

в ночи, но более при свете,

скользя по утреннему льду,

ловить еду в худые сети.

 

Влеку суму житья-бытья.

Иному подлежа влеченью,

возвышенно бредет дитя

с огромною виолончелью.

 

И в две слезы, словно в бинокль,

с недоуменьем обнаружу,

что безбоязненный бемоль

порхнул в губительную стужу.

 

Чтобы душа была чиста,

ей надобно доверье к храму,

где чьи-то детские уста

вовеки распевают гамму,

 

и крошка-музыкант таков,

что, бодрствуя в наш час дремотный,

один вдоль улиц и веков

всегда бредет он с папкой нотной.

 

Я школу Гнесиных люблю,

когда бела ее ограда

и сладкозвучную ладью

колышут волны снегопада.

 

Люблю ее, когда весна

велит, чтоб вылезли петуньи,

и в даль открытого окна

доверчиво глядят певуньи.

 

Зачем я около стою?

Мы слух на слух не обменяем:

мой – обращен во глубь мою,

к сторонним звукам невменяем.

 

Прислушаюсь – лишь боль и резь,

а кажется – легко, легко ведь…

Сначала – музыка. Но речь

вольна о музыке глаголить.

 

1975

 

Луна в Тарусе

 

 

Двенадцать часов. День июля десятый

исчерпан, одиннадцатый – не почат.

Меж зреющей датой и датой иссякшей —

мгновенье, когда телеграф и почтамт

меняют тавро на тавро и печально

вдоль времени следуют бланк и конверт.

До времени, до телеграфа, почтамта

мне дальше, чем до близлежащей, – о нет,

до близплывущей, пылающей ниже,

насущней, чем мой рукотворный огонь

в той нише, где я и крылатые мыши, —

луны, опаляющей глаз сквозь ладонь,

загаром русалок окрасившей кожу,

в оклад серебра облекающей лоб,

и фосфор, демаскирующий кошку,

отныне и есть моя бренная плоть.

Я мучу доверчивый ум рыболова,

когда, запалив восковую звезду,

взмываю в бревенчатой ступе балкона,

предавшись сверканью, как будто труду.

Всю ночь напролёт для неведомой цели

бессмысленно светится подвиг души,

как будто на ветку рождественской ели

повесили шар для красы и ушли.

Сообщник и прихвостень лунного света,

смотрю, как живет на бумаге строка

сама по себе. И бездействие это

сильнее поступка и слаще стиха.

С луной разделив ее труд и мытарство,

последним усильем свечу загашу

и слепо тащусь в направленье матраца.

За горизонт бытия захожу.

 

1976

 

«Деревни Бёхово крестьянин…»

 

 

Деревни Бёхово крестьянин…

А звался как и жил когда —

всё мох сокрыл, затмил кустарник,

размыла долгая вода.

Не вычитать из недомолвок

непрочного известняка:

вдруг, бедный, он остался молод?

Да, лишь одно наверняка

известно.

И не больше вздора

всё прочее, на что строку

потратить лень.

Дождь.

С косогора

вид на Тарусу и Оку.

 

1976

 

Путник

 

Анели Судакевич

 

 

Прекрасной медленной дорогой

иду в Алёкино (оно

зовет себя: Алекино́),

и дух мой, мерный и здоровый,

мне внове, словно не знаком

и, может быть, не современник

мне тот, по склону, сквозь репейник,

в Алёкино за молоком

бредущий путник. Да туда ли,

затем ли, ныне ль он идет,

врисован в луг и небосвод

для чьей-то думы и печали?

Я – лишь сейчас, в сей миг, а он —

всегда: пространства завсегдатай,

подошвами худых сандалий

осуществляет ход времен

вдоль вечности и косогора.

Приняв на лоб припёк огня

небесного, он от меня

всё дальше и – исчезнет скоро.

Смотрю вослед моей душе,

как в сумерках на убыль света,

отсутствую и брезжу где-то —

то ли еще, то ли уже.

 

И, выпроставшись из артерий,

громоздких пульсов и костей,

вишу, как стайка новостей,

в ночи не принятых антенной.

Мое сознанье растолкав

и заново его туманя

дремотной речью, тетя Маня

протягивает мне стакан

парной и первобытной влаги.

Сижу. Смеркается. Дождит.

Я вновь жива и вновь должник

вдали белеющей бумаги.

Старуха рада, что зятья

убрали сено. Тишь. Беспечность.

Течет, впадая в бесконечность,

журчание житья-бытья.

И снова путник одержимый

вступает в низкую зарю,

и вчуже долго я смотрю

на бег его непостижимый.

Непоправимо сир и жив,

он строго шествует куда-то,

как будто за красу заката

на нём ответственность лежит.

 

1976

 

Приметы мастерской

 

Б.М.

 

 

О гость грядущий, гость любезный!

Под этой крышей поднебесной,

которая одной лишь бездной

всевышней мглы превзойдена,

там, где четыре граммофона

взирают на тебя с амвона,

пируй и пей за время оно,

за граммофоны, за меня!

 

В какой немыслимой отлучке

я ныне пребываю, – лучше

не думать! Ломаной полушки

жаль на помин души моей,

коль не смогу твой пир обильный

потешить шуткой замогильной

и, как всеведущий Вергилий,

тебя не встречу у дверей.

 

Войди же в дом неимоверный,

где быт – в соседях со вселенной,

где вечности озноб мгновенный

был ведом людям и вещам

и всплеск серебряных сердечек

о сквозняке пространств нездешних

гостей, когда-то здесь сидевших,

таинственно оповещал.

 

У ног, взошедших на Голгофу,

доверься моему глаголу

и, возведя себя на гору

поверх шестого этажа,

благослови любую малость,

почти предметов небывалость,

не смей, чтобы тебя боялась

шарманки детская душа.

 

Сверкнет ли в окнах луч закатный,

всплакнет ли ящик музыкальный

иль призрак севера печальный

вдруг вздыбит желтизну седин —

пусть реет над юдолью скушной

дом, как заблудший шар воздушный,

чтоб ты, о гость мой простодушный,

чужбину неба посетил…

 

1976

 

«Вот не такой, как двадцать лет назад…»

 

 

Вот не такой, как двадцать лет назад,

а тот же день. Он мною в половине

покинут был, и сумерки на сад

тогда не пали и падут лишь ныне.

 

Барометр, своим умом дошед

до истины, что жарко, тем же делом

и мненьем занят. И оса – дюшес

когтит и гложет ненасытным телом.

 

Я узнаю пейзаж и натюрморт.

И тот же некто около почтамта

до сей поры конверт не надорвет,

страшась, что весть окажется печальна.

 

Всё та же в море бледность пустоты.

Купальщик, тем же опаленный светом,

переступает моря и строфы

туманный край, став мокрым и воспетым.

 

Соединились море и пловец,

кефаль и чайка, ржавый мёд и жало.

И у меня своя здесь жертва есть:

вот след в песке – здесь девочка бежала.

 

Я помню – ту, имевшую в виду

писать в тетрадь до сини предрассветной.

Я медленно навстречу ей иду —

на двадцать лет красивей и предсмертней.

 

– Всё пишешь, – я с усмешкой говорю.

Брось, отступись от рокового дела.

Как я жалею молодость твою.

И как нелепо ты, дитя, одета.

 

Как тщетно всё, чего ты ждешь теперь.

Всё будет: книги, и любовь, и слава.

Но страшен мне канун твоих потерь.

Молчи. Я знаю. Я имею право.

 

И ты надменна к прочим людям. Ты

не можешь знать того, что знаю ныне:

в чудовищных веригах немоты

оплачешь ты свою вину пред ними.

 

Беги не бед – сохранности от бед.

Страшись тщеты смертельного излишка.

Ты что-то важно говоришь в ответ,

но мне – тебя, тебе – меня не слышно.

 

1977

 

Таруса

 

Марине Цветаевой

 

I

Какая зелень глаз вам свойственна, однако…

И тьмы подошв – такой травы не изомнут.

С откоса на Оку вы глянули когда-то:

на дне Оки лежит и смотрит изумруд.

 

Какая зелень глаз вам свойственна, однако…

Давно из-под ресниц обронен изумруд.

Или у вас – ронять в Оку и в глушь оврага

есть что-то зеленей, не знаю, как зовут?

 

Какая зелень глаз вам свойственна, однако…

Чтобы навек вселить в пространство изумруд,

вам стоило взглянуть и отвернуться: надо

спешить, уже темно и ужинать зовут.

 

 

II

Здесь дом стоял. Столетие назад

был день: рояль в гостиной водворили,

ввели детей, открыли окна в сад,

где ныне лют ревнитель викторины.

 

Ты победил. Виктория – твоя.

Вот здесь был дом, где ныне танцплощадка,

площадка-танц, иль как ее… Видна

звезда небес, как бред и опечатка

 

в твоем дикоязычном букваре.

Ура, ты победил, недаром злился

и морщил лоб при этих – в серебре,

безумных и недремлющих из гипса.

 

Дом отдыха – и отдыхай, старик.

Прости меня. Ты не виновен вовсе,

что вижу я, как дом в саду стоит

и музыка витает окон возле.

 

 

III

Морская – так иди в свои моря!

Оставь меня, скитайся вольной птицей!

Умри во мне, как в мире умерла,

темно и тесно быть твоей темницей.

 

Мне негде быть, хоть всё это – мое.

Я узнаю твою неблагосклонность

к тому, что спёрто, замкнуто, мало.

Ты – рвущийся из душной кожи лотос.

 

Ступай в моря! Но коль уйдешь с земли,

я без тебя не уцелею. Разве —

как чешуя, в которой нет змеи:

лишь стройный воздух, вьющийся в пространстве.

 

 

IV

Молчали той, зато хвалима эта.

И то сказать – иные времена:

не вняли крику, но целуют эхо,

к ней опоздав, благословив меня.

 

Зато, ее любившие, брезгливы

ко мне чернила, и тетрадь гола.

Рак на безрыбье или на безглыбье

пригорок – вот вам рыба и гора.

 

Людской хвале внимая, разум слепнет.

Пред той потупясь, коротаю дни

и слышу вдруг: не осуждай за лепет

живых людей – ты хуже, чем они.

 

Коль нужно им, возглыбься над низиной

их бедных бед, а рыбья немота

не есть ли крик, неслышимый, но зримый,

оранжево запекшийся у рта.

 

 

V

Растает снег. Я в зоопарк схожу.

С почтением и холодком по коже

увижу льва и: – Это лев! – скажу.

Словечко и предметище не схожи.

 

А той со львами только веселей!

Ей незачем заискивать при встрече

с тем, о котором вымолвит: – Се лев. —

Какая львиность норова и речи!

 

Я целовала крутолобье волн,

просила море: – Притворись водою!

Страшусь тебя, словно изгнали вон

в зыбь вечности с невнятною звездою.

 

Та любит твердь за тернии пути,

пыланью брызг предпочитает пыльность

и скажет: – Прочь! Мне надобно пройти. —

И вот проходит – море расступилось.

 

 

VI

Как знать, вдруг – мало, а не много:

невхожести в уют, в приют

такой, что даже и острога

столь бесприютным не дают;

 

мгновения: завидев Блока,

гордыней скул порозоветь,

как больно смотрит он, как блекло,

огромную приемля весть

из детской ручки;

ручки этой,

в страданье о которой спишь,

 

безумием твоим одетой

в рассеянные грёзы спиц;

 

расчета: властью никакою

немыслимо пресечь твою

гортань и можно лишь рукою

твоею, —

 

мало, говорю,

всего, чтоб заплатить за чудный

снег, осыпавший дом Трёхпрудный,

и пруд, и труд коньков нетрудный,

а гений глаза изумрудный

всё знал и всё имел в виду.

 

Две барышни, слетев из детской

светёлки, шли на мост Кузнецкий

с копейкой удалой купецкой:

Сочельник, нужно наконец-то

для ёлки приобресть звезду.

 

Влекла их толчея людская,

пред строгим Пушкиным сникая,

от Елисеева таская

кульки и свёртки, вся Тверская —

в мигании, во мгле, в огне.

 

Всё время важно и вельможно

шел снег, себя даря и множа.

Сережа, поздно же, темно же!

Раз так пройти, а дальше – можно

стать прахом неизвестно где.

 

1977–1979

 

Путешествие

 

 

Человек, засыпая, из мглы выкликает звезду,

ту, которую он почему-то считает своею,

и пеняет звезде: «Воз житья я на кручу везу.

Выдох лёгких таков, что отвергнут голодной свирелью.

 

Я твой дар раздарил, и не ведает книга моя,

что брезгливей, чем я, не подыщет себе рецензента.

Дай отпраздновать праздность. Сошли на курорт забытья.

Дай уста отомкнуть не для пенья, а для ротозейства».

 

Человек засыпает. Часы возвещают отбой.

Свой снотворный привет посылает страдальцу аптека.

А звезда, воссияв, причиняет лишь совесть и боль,

и лишь в этом ее неусыпная власть и опека.

 

Между тем это – ложь и притворство влюбленной звезды.

Каждый волен узнать, что звезде он известен и жалок.

И доносится шелест: «Ты просишь? Ты хочешь? Возьми!»

Человек просыпается. Бодро встает. Уезжает.

 

Он предвидел и видит, что замки увиты плющом.

Еще рань и февраль, а природа цвести притерпелась.

Обнаженным зрачком и продутым навылет плечом

знаменитых каналов он сносит промозглую прелесть.

 

Завсегдатай соборов и мраморных хладных пустынь,

он продрог до костей, беззащитный, как все иноземцы.

Может, после он скажет, какую он тайну постиг,

в благородных руинах себе раздобыв инфлюэнцы.

 

Чем южней его бег, тем мимоза темней и лысей.

Там, где брег и лазурь непомерны, как бред и бравада,

человек опечален, он вспомнил свой старый лицей,

ибо вот где лежит уроженец Тверского бульвара.

 

Сколько мук, и еще этот юг, где уместнее пляж,

чем загробье. Прощай. Что растет из гранитных расселин?

Сторож долго решает: откуда же вывез свой плач

посетитель кладбища? Глициния – имя растений.

 

Путник следует дальше. Собак разноцветные лбы

он целует, их слух повергая в восторженный ужас

тем, что есть его речь, содержанье и образ судьбы,

так же просто, как свет для свечи – и занятье, и сущность.

 

Человек замечает, что взор его слишком велик,

будто есть в нем такой, от него не зависящий, опыт:

если глянет сильнее – невинную жизнь опалит,

и на розовом лике останется шрам или копоть.

 

Раз он видел и думал: неужто столетья подряд,

чуть меняясь в чертах, процветает вот это семейство? —

и рукою махнул, обрывая ладонью свой взгляд

(благоденствуйте, дескать), – хоть вовремя, но неуместно.

 

Так он вчуже глядит и себя застигает врасплох

на громоздкой печали в кафе под шатром полосатым.

Это так же удобно, как если бы чертополох

вдруг пожаловал в гости и заполонил палисадник.

 

Ободрав голый локоть о цепкий шиповник весны,

он берет эту ранку на память. Прощай, мимолетность.

Вот он дома достиг и, при сильной усмешке звезды,

с недоверьем косится на оцарапанный локоть.

 

Что еще? В магазине он слушает говор старух.

Озирает прохожих и втайне печется о каждом.

Словно в этом его путешествия смысл и триумф,

он стоит где-нибудь и подолгу глядит на сограждан.

 

1977

 

Роза

 

Александру Кушнеру

 

 

Вид рынка в Гагре душу веселит.

На злато дыни медный грош промотан.

Не есть ли я ленивый властелин,

чей взор пресыщен пурпуром и мёдом?

 

Вздыхает нега, бодрствует расчет,

лоснится благоденствие Кавказа.

Торговли огнедышащий зрачок

разнежен сном и узок от коварства.

 

Где, визирь мой, цветочные ряды?

С пристрастьем станем выбирать наложниц.

Хвалю твои беспечные труды,

владелец сада и садовых ножниц.

 

Знай, я полушки ломаной не дам

за бледность черт, чья быстротечна участь.

Я красоту люблю, как всякий дар,

за прочный позвоночник, за живучесть.

 

Я алчно озираюсь. Наконец,

как старый царь – невольницу младую,

влеку я розу в бедный мой дворец

и на свои седины негодую.

 

Эй вы, плавней, кто тянет паланкин!

Моих два локтя понукаю, то есть —

хранить ее, пока меж половин

всего, что в нём, расплющил нас автобус.

 

В беспамятстве, в росе еще живой,

спи, жизнь моя, твой обморок не вечен.

Как соразмерно мощный стебель твой

прелестно малой головой увенчан.

 

Уф, отдышусь. Вот дом, в чей бок тавро

впечатано: «Дом творчества». Как просто!

Есть дом у нас, чтоб сотворить твое

бессмертие на белом свете, роза!

 

Пока юлит перед тобой глагол,

твой гений сразу обретает навык

дышать водой, опередив глоток

сестёр твоих – прислужниц и чернавок.

 

Прости, дитя, что, из родимых кущ

изъяв тебя, томлю тебя беседой.

Лишь для того мой разум всемогущ,

чтоб стала ты пусть мертвой, но воспетой.

 

Что розе этот вздор? Уныл и дряхл

хваленый ум, и всяк эпитет скуден.

Он бесполезней и скучнее драхм

ее красе, что занята искусством

 

растеньем быть, а не предметом для

хвалы моей. О, как светает грозно.

Я говорю при первом свете дня:

– Как ты прекрасна, розовая роза!

 

Та роза ныне – слабый призрак, вздох.

Но у нее заступник есть в природе.

Как беспощадно он взимает долг

с немой души, робеющей при розе.

 

1977

 



2019-05-23 339 Обсуждений (0)
Москва ночью при снегопаде 0.00 из 5.00 0 оценок









Обсуждение в статье: Москва ночью при снегопаде

Обсуждений еще не было, будьте первым... ↓↓↓

Отправить сообщение

Популярное:



©2015-2024 megaobuchalka.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. (339)

Почему 1285321 студент выбрали МегаОбучалку...

Система поиска информации

Мобильная версия сайта

Удобная навигация

Нет шокирующей рекламы



(0.011 сек.)