Строгость пространства. 11 марта
Борису Мессереру
Что марту дни его: девятый и десятый? А мне их жаль терять и некогда терять. Но кто это еще, и словно бы с досадой, через плечо мое глядит в мою тетрадь?
Одиннадцатый, ты? Смещая очередность, твой третий час уже я трачу на вчера. До света досижу и дольше – до черемух, чтоб наспех не сказать, как стала ночь черна.
А где твоя луна? Ведь только что сияла. Сияет – но моя, взращенная в стихах. Да ты, я вижу, крут. Там, где вода стояла, ты льдины в память льдин возводишь впопыхах.
Я пререкалась с днем как со знакомцем новым — он знать меня не знал. Он укреплял Оку. Он сызмальства зари был взрослым и суровым. Все вензели зимы он возвратил окну.
Он строго проверял: морозно ли? бело ли? — и на лету сгубил слабейшую из птах. Он строил из воды умершее былое, как будто воскрешал храм, обращенный в прах.
День стужу затевал и делал, что затеял: вязал ручьи узлом, доверье верб терзал. То гением глядел, то взглядывал злодеем. Что б Ты о нём сказал, который всё сказал?
Когда я, как всегда, отправилась в Пачёво, меня, как свой пустяк, он зашвырнул домой. Я больше дням твоим, март, не веду подсчета. Вот воспеватель твой: озябший и больной.
Меж дней твоих втеснюсь в укромный промежуток. Как сумрачно глядит пространство-нелюдим! Оно шалит само, но не приемлет шуток. Несдобровать тому, кто был развязен с ним.
В ночи взывают к дню чернила и бумага. Мне жаль, что преступил полночную черту День – выродок из дней, хоть выходец из марта, один, словно поэт – всегда чужой в роду.
Особенный закат он причинил природе: уж не было зари, а всё была видна. Стихами о его трагическом уходе я возвещу восход двенадцатого дня.
11—12 марта 1981 Таруса
Кофейный чертик
Опять четвертый час. Да что это, ей-Богу! Ну, что, четвертый час, о чём поговорим? Во времени чужом люблю свою эпоху: тебя, мой час, тебя, веселый кофеин.
Сообщник-гуща, вновь твой черный чертик ожил. Ему пора играть, но мне-то – спать пора. Но угодим – ему. Ум на него помножим — и то, что обретем, отпустим до утра.
Гадаешь ты другим, со мной – озорничаешь. Попав вовнутрь судьбы, зачем извне гадать? А если я спрошу, ты ясно означаешь разлуку, но любовь, и ночи благодать.
Но то, что обрели, – вот парочка, однако. Их общий бодрый пульс резвится при луне. Стих вдумался в окно, в глушь снега и оврага, и, видимо, забыл про чертика в уме.
Он далеко летал, вернулся, но не вырос. Пусть думает свое, ему всегда видней. Ведь догадался он, как выкроить и выкрасть Тарусу, ночь, меня из бесполезных дней.
Эй, чертик! Ты шалишь во мне, а не в таверне. Дай помолчать стиху вблизи его луны. Покуда он вершит свое само-творенье, люблю на труд его смотреть со стороны.
Меня он никогда не утруждал нимало. Он сочинит свое – я напишу пером. Забыла – дальше как? Как дальше, тетя Маня? Ах, да, там дровосек приходит с топором.
Пока же стих глядит, что делает природа. Коль тайну сохранит и не предаст словам — пускай! Я обойдусь добычею восхода. Вы спали – я его сопроводила к вам.
Всегда казалось мне, что в достиженье рани есть лепта и моя, есть тайный подвиг мой. Я не ложилась спать, а на моей тетради усталый чертик спит, поникнув головой.
Пойду, спущусь к Оке для первого поклона. Любовь души моей, вдруг твой ослушник – здесь и смеет говорить: нет воли, нет покоя, а счастье – точно есть. Это оно и есть.
12 марта 1981 Таруса
День: 12 марта 1981 года
Дни марта меж собою не в родстве. Двенадцатый – в нём гость или подкидыш. Черты чужие есть в его красе, и март: «Эй, март!» – сегодня не окликнешь.
День – в зиму вышел нравом и лицом: когда с холмов ее снега поплыли, она его кукушкиным яйцом снесла под перья матери-теплыни.
Я нынче глаз не отпускала спать — и как же я умна, что не заснула! Я видела, как воля Дня и стать пришли сюда, хоть родом не отсюда.
Дню доставало прирожденных сил и для восхода, и для снегопада. И слышалось: «О, нареченный сын, мне боязно, не восходи, не надо».
Ему, когда он челядь набирал, всё, что послушно, явно было скушно. Зачем позёмка, если есть буран? Что в бледной стыни мыкаться? Вот – стужа.
Я, как известно, не ложилась спать. Вернее, это Дню и мне известно. Дрожать и зубом на зуб не попасть мне как-то стало вдруг не интересно.
Я было вышла, но пошла назад. Как не пойти? Описанный в тетрадке, Дня нынешнего пред… – скажу: пред-брат — оставил мне наследье лихорадки.
Минувший день, прости, я солгала! Твой гений – добр. Сама простыла, дура, и провожала в даль твои крыла на зябких крыльях зыбкого недуга.
Хворь – боязлива. Ей невмоготу терпеть окна красу и зазыванье — в блеск бытия вперяет слепоту, со страхом слыша бури завыванье.
Устав смотреть, как слишком сильный День гнёт сосны, гладит против шерсти ели, я без присмотра бросила метель и потащилась под присмотр постели.
Проснулась. Вышла. Было семь часов. В закате что-то слышимое было, но тихое, как пенье голосов: «Прощай, прощай, ты мной была любима».
О, как сквозь чернь березовых ветвей и сквозь решетку… там была решетка — не для красы, а для других затей, в честь нищего какого-то расчета…
сквозь это всё сияющая весть о чём-то высшем – горем мне казалась. Нельзя сказать: каков был цвет. Но цвет чуть-чуть был розовей, чем несказанность.
Вот участь совершенной красоты: чуть брезжить, быть отсутствия на грани. А прочего всего – грубы черты. Звезда взошла не как всегда, а ране.
О День, ты – крах или канун любви к тебе, о День? Уж видно мне и слышно, как блещет в небе ровно пол-луны: всё – в меру, без изъяна, без излишка.
Скончаньем Дня любуется слеза. Мороз: слезу содеешь, но не выльешь. Я ничего не знаю и слепа. А Божий День – всезнающ и всевидящ.
12—13–14 марта 1981 Таруса
Рассвет
Светает раньше, чем вчера светало. Я в шесть часов проснулась, потому что в окне – так близко, как во мне, — веща́я, капель бубнила, предсказаньем муча.
Вот голосок, разорванный на всхлипы, возрос в струю и в стройное стенанье. Маслины цвета превратились в сливы: вода синеет на столе в стакане.
Рассвет всё гуще набирает силу, бросает в снег и в слух синичью стаю. Зрачки, наверно, выкрашены синью, но зеркало синё – я не узнаю.
Так совершенно наполненье зренья, что не хочу зари, хоть долгожданна. И – ненасытным баловнем мгновенья — смотрю на синий томик Мандельштама.
22 марта 1981 Таруса
Непослушание вещей
Что говорить про вольный дух свечей — все подлежим их ворожбе и сглазу. Иль неодушевленных нет вещей, иль мне они не встретились ни разу.
У тех, что мне известны, – норов крут. Не перечесть их вспыльчивых поступков. То пропадут, то невпопад придут, свой тайный глаз сокрыв, но и потупив.
Сейчас вот потешались надо мной: Вещь – щелкала не для, а вместо света, и заточённый в трубы водяной не дал воды и задрожал от смеха.
Всю эту ночь, от хваткости к стихам, включатель тьмы пощелкивал над слухом, просил воды назойливый стакан и жадный кран, как щедрый филин, ухал.
Удел вещей: спешить куда-то вдаль. Вчера, под вечер, шаль мне подарили — под утро зябнет и скучает шаль, ей невтерпёж обнять плеча другие.
Я понукаю их свободный бег — пусть будет пойман чьей-нибудь рукою, как этот вольный быстротечный снег, со всех холмов сзываемый Окою.
Я не умела вещи приручать. Их своеволье оставляю людям. Придвиньтесь ближе, лампа и тетрадь. Мы никакую вещь не обессудим.
Сейчас, сей миг, от сей строки – рука отпрянула, я ей перекрестилась: для шумного, из недр души, зевка дверь шкафа распахнулась и закрылась.
В ночь на 23 и 23 марта 1981 Таруса
Свет и туман
Сколь ни живи, сколь ни учи наук — жизнь знает, как прельстить и одурачить, и робкий неуч, молвив: «Это – луг», — остолбенев глядит на одуванчик.
Нельзя привыкнуть и нельзя понять. Жизнь – знает нас, а мы ее – не знаем. Ее надзором, в занебесном «над» исток берущим, всяк насквозь пронзаем.
Мгновенье ока – вдохновенье губ — в сей миг проник наш недалекий гений, но пред вторым – наш опыт кругло глуп: сплошное время – разнобой мгновений.
Соседка капля – капле не близнец, они похожи, словно я и кто-то. Два раза одинаково блестеть не станет то, на что смотрю с откоса.
Всегда мне внове невидаль окна. Его читатель вечный и работник, робею знать, что значат письмена, — и двадцать раз уже я второгодник.
Вот – ныне, в марта день двадцать шестой, я затемно взялась за это чтенье. На языке людей: туман густой. Но гуще слова бездны изъявленье.
Какая гордость и какая власть — себя столь скрытной охранить стеною. И только галки промельк мимо глаз не погнушался свидеться со мною.
Цвет в просторечье назван голубым, но остается анонимно-бо́льшим. На таковом – малина и рубин — мой нечванливый Ванька-мокрый ожил.
Как бы – светает. Но рассвета рост не снизошел со зрителем якшаться. Есть в мартовской понурости берез особое уныние пред-счастья.
Как всё неизымаемо из мглы! Грядущего – нет воли опасаться. Вполоборота, ласково: «Не лги!» — и вновь собою занято пространство.
26 марта 1981 Таруса
Луна до утра
Что опыт? Вздор! Нет опыта любви. Любовь и есть отсутствие былого. О, как неопытно я жду луны на склоне дня весны двадцать второго.
Уже темно! И там лишь не темно, где нежно меркнет розовая зелень. Ее скончанье и мое окно — я так стою – соотношу я зреньем.
Соблазн не в том, что схожи цвет и свет — в окне скучает роза абажура, — меж ними – му́ки связь: о лампа, нет, свет изведу, а цвет не опишу я.
Но прежде надо перенесть зарю — весть тихую о том, что вечность – рядом. Зари не видя, на печаль мою окно мое глядит печальным взглядом.
Что, ситцевая роза, заждалась? Ко мне твоя пылает сердцевина такою страстью, что – звезда зажглась, но в схватке вас двоих – не очевидна.
Зажглась предтеча десяти часов. Страшусь, что помрачневшими глазами я вытяну луну из-за лесов иль навсегда оставлю за лесами.
Как поведенье нервов назову? Они зубами рвут любой эпитет, до злата прожигают синеву и причиняют небесам Юпитер.
Здесь, где живу, есть – не скажу: балкон — гроздь ветхости, нарост распада или древесное подобье облаков, образованье трогательной гнили.
На всё на это – выхожу. Вон там, в той стороне, опасность золотая. Прочь от нее! За мною по пятам вихрь следует, покров стола взметая.
Переполох испуганных листов спроста ловлю, словно метель иль стаю. Верх пекла огнедышит из лесов — еще сильней и выпуклей, чем знаю.
Вздор – хлад, и желтизна, и белизна. Что опыт, если всё не предвестимо. Как оборотень, движется луна, вобрав необратимое светило.
(И кстати, там, за брезжущей чертой и лунной ночи, и стихотворенья, истекшее вот этой краснотой, я встречу солнце, скрытое от зренья.
Всем полнокровьем выкормив луну, оно весь день пробудет в блеклых нетях. Я видела! Я долг ему верну стихами, что наступят после этих.)
Подъем луны – непросто претерпеть. Уж мо́чи нет – всё длится проволочка. Тяжелая, еще осталась треть иным очам и для меня заочна.
Вот – вся округлость видима. Луну: взойдет иль нет – уже никто не спросит. Явилась и зависла. Я люблю ее привычку медлить между сосен.
Затем, что край обобран чернотой, — вдруг как-то человечно косовата. Но не проста! Не попрана пятой (я знаю: он невинен) космонавта.
Вдруг улыбнусь и заново пойму, чей в ней так ясен и сохранен гений. Она всегда принадлежит Ему — имуществом двух маленьких имений.
Немедленно луна меняет цвет на мутно-серебристый и особый. Иль просто ей, чтоб продвигаться вверх, удобно стать бледней и невесомей.
Мне всё труднее подступать к окну. Чтоб за луной угнался провожатый: влюбленный глаз – я голову клоню еще левей. А час который? Пятый.
На этом точка падает в тетрадь. Сплошь темноты – всё зримее и реже. И снова нужно утро озирать — нежнее и неграмотней, чем прежде.
26–27 марта 1981 Таруса
Утро после луны
Что там с луною – видит лишь стена. Окно уже увлечено Окою. Моя луна – иссякла навсегда. Вы осиянны вечной, но другою.
Подслеповатым пристальным белком белесый день глядит неблагосклонно. Я выхожу на призрачный балкон — он свеж, как описание балкона.
Как я люблю воспетый мной предмет вновь повстречать, но в роли очевидца. Он как бы знает, что он дважды есть, и ластится, клубится и двоится.
Нет ни луны и никаких улик, что впрямь была. Забывчиво пространство. Учись, учись, тщеславный ученик, и, будучи, не помышляй остаться.
Перед лицом – тумана толщина. У слуха – лишь добычи и удачи: нежнейших пересвистов толчея, любви великой маленькие плачи.
Священный шум несуетной возни: томленье свадеб, добыванье пищи. О, милый мир, отверстый для весны, как уберечь твое сердечко птичье?
Кому дано собою заслонить твой детский облик в далях заоконных? Надежда – что прищуриться ленив твой смертный час затеявший охотник.
Вдруг раздается краткозвучный гром, мгновенно-меткий выстрел многоточья: то дятел занят праведным трудом — спросонок взмыла паника сорочья.
Он потрясает обомлевший ствол, чтоб помутился разум насекомых. Я возвращаюсь и сажусь за стол — счастливец из существ, им не искомых.
Что я имею? Бывшую луну, туман и не-событие восхода. Я обещала солнцу, что верну долги луны. Что делать мне, природа?
Чем напитаю многоцветье дня, коль все цвета исчерпаны луною? Достанет ли для этого меня и права дальше оставаться мною?
Меж тем – живой и всемогущий блеск восходит над бессонницей моею. Который час? Уже неважно. Без чего-то семь. Торжественно бледнею.
27 марта 1981 Таруса
Популярное: Личность ребенка как объект и субъект в образовательной технологии: В настоящее время в России идет становление новой системы образования, ориентированного на вхождение... Почему стероиды повышают давление?: Основных причин три... ![]() ©2015-2024 megaobuchalka.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. (313)
|
Почему 1285321 студент выбрали МегаОбучалку... Система поиска информации Мобильная версия сайта Удобная навигация Нет шокирующей рекламы |