Мегаобучалка Главная | О нас | Обратная связь


Носить оружие в нерабочее время запрещено.



2020-03-18 251 Обсуждений (0)
Носить оружие в нерабочее время запрещено. 0.00 из 5.00 0 оценок




Подчиняйтесь правилам

 

Дальше Григорий не читал.

Начинались будни.

 

 

Голос из небытия

 

Дверь захлопнулась, словно крышка гроба. Два человека, старый и молодой, в полной растерянности остановились посреди комнаты. Невероятно жутким казалось несоответствие между тем, что произошло, и нерушимым покоем обычных вещей, их не остывшим еще уютом. Как всегда, бросалась в глаза клетчатая скатерть на овальном столе, мягкими складками спускались почти до полу такие же клетчатые шторы, а на широкой тахте с удобными впадинами, рядом с диванной подушкой лежала раскрытая книга.

– Открой окно, – сказал старший и тяжело упал на придвинутое к столу кресло. Схватившись руками за подлокотники, он замер в неестественно напряженной позе вконец уставшего человека, не способного на малейшее усилие, даже на простое движение, чтобы сесть поудобнее.

– На дворе холодно, хватит одной форточки, – возразил молодой. – И тебе лучше лечь и выпить чего-нибудь горячего. Хочешь, сварю кофе?

Не ожидая ответа, молодой присел на корточки у буфета, открыл дверцы и стал шарить рукой по полкам. Его устремленный в одну точку взгляд не видел предметов, которых касались пальцы, и он вздрогнул словно от укуса, прикоснувшись к чему-то металлическому. Синий, с никелированной крышкой кофейник глядел на него глазенками белых незатейливых цветочков, настойчиво о чем-то напоминая.

Да, кофе… Им обоим надо согреться… А потом лечь, как можно скорее лечь…

Выпрямившись, он направился к двери. Из кухни донесся звон, потом журчание тугой струи воды. Теперь только этот единственный звук нарушал мертвую тишину дома, и седой человек в кресле еще крепче вцепился в его подлокотники. Ему показалось, что звук этот нарастает, словно шум большой реки, которая мчится вдоль берегов, в неудержимом и вечном движении.

– Тебе плохо? – спросил молодой, вернувшись в комнату. – Приляг хоть здесь, на тахту, укройся пледом. Сейчас я принесу кофе.

– Нет, нет, потом… Лучше дай покурить. У тебя что-нибудь осталось?

– Вот. – Из протянутой мятой пачки посыпались крошки табака, сломанные сигареты.

Оба с сожалением глядели на измятую пачку, будто нарочно цеплялись за нее взглядом, чтобы отогнать другое видение, от которого все время старались избавиться.

– Поищи в… спальне… в тумбочке… – наконец произнес старик, запинаясь после каждого слова.

Молодой прикусил губу, которая жалобно по-детски задрожала, но послушно пошел в спальню.

На этот раз он долго не возвращался, казалось, совсем ушел из дому. Лицо седого болезненно исказилось, и он всем корпусом подался вперед.

Шаги, которые он услышал, не изменили его застывшей позы. Они были слишком быстрыми, чтобы сразу уложиться в сознании, опередить появление молодого на пороге.

Впрочем, не это внезапное появление, а выражение до мельчайших подробностей знакомого лица, подействовало на старика, как электрический ток.

– Прости! Я не должен был посылать тебя туда, – сказал он быстро. – В конце концов можно было…

– Все равно придется через это пройти. Сегодня или завтра. Бери, закуривай!

Кончики двух сигарет одновременно покраснели, и по комнате поплыли две ниточки голубоватого дыма, пересекая одна другую, они сливались в длинную прядь и таяли возле раскрытой форточки. Старший глубоко затягивался, как человек, испытывающий жажду, припав к стакану воды, выпивает его, не отрывая губ, глоток за глотком. Молодой затянулся два-три раза и прикусил край сигареты. Она теперь тихонько тлела, обрастая на конце столбиком пепла. Заметив это, юноша бросил сигарету в пепельницу и быстро поднялся.

– Вот, – сказал он, вынимая из кармана какой-то пакет.

Большой конверт, выпуклый с обеих сторон, упал на стол заклеенной стороной кверху.

– Что это?

– Был в тумбочке на сигаретах.

Толстый конверт все еще лежал на столе. Две пары глаз устремились к нему, словно стараясь сквозь толщу бумаги прочесть то, что находилось в середине.

– Ну, что же, открывай, – хрипло произнес старший.

Осторожно, будто делая сложную операцию, молодой булавкой, вынутой из отворота пиджака, надорвал конверт.

– Тут только…

Оранжевый круг выскользнул на скатерть, кончик туго свернутой ленты отскочил в сторону и теперь пружинисто вздрагивал на краю стола.

– Не понимаю… Лента? Почему лента?

Воцарилось молчание.

– Может..?

– Да.

Побледнев, они поглядели друг другу в глаза, взглядом договариваясь не высказывать догадку вслух.

Бобины магнитофона плавно закружились, и между ними побежала узенькая оранжевая ленточка. Двое мужчин не отрывали от нее взгляда, словно надеясь на зримое появление кого-то третьего. Но ленточка бежала, равнодушно-безмолвная, похожая на вспышку пламени в своем непрерывном мерцании.

– Ты не ошибся? Звук включен?

И как бы в подтверждение этих слов, неожиданно зазвучал еще один голос, четко и звонко, словно в разговор вмешался кто-то третий.

Они ждали этого с лихорадочным нетерпением, хотели как можно скорее узнать, о чем им расскажет запись. Они думали только о содержании записи, а не о той живой речи, в которую это содержание воплотится. Но теперь, когда прозвучали первые обращенные к ним слова, в сознание вошло лишь их звучание, не содержание, а лишь голос, со всеми внезапными изменениями приглушенного тембра, с легкими придыханиями в конце фраз, предшествующих паузам.

Он звучал в комнате, словно далекое эхо, словно отголосок прошлого, каким-то чудом прорвавшийся сквозь проложенный смертью черный кордон.

– Прости, но я… пусти сначала! – Седоголовый так сжал губы, что они совсем побелели.

Движение руки, и ленточка тихо шелестя, завертелась в обратном направлении.

Перед тем, как снова включить звук, рука молодого замерла в воздухе.

– Ну же, ну!

Пальцы вытянулись и легли на клавиатуру настройки, потом безымянный нажал на белую пластмассовую клавишу.

Диски снова плавно закружились. Теперь в немом шорохе ленточки, предшествовавшем рождению слов, обоим слышалось не молчание, а сдержанный вздох, который вот-вот прорвется пафосом каких-то особенно значимых слов. Но первая фраза прозвучала по-будничному просто, в ее интонации все было знакомо до мелочей.

 

Я представляю, как вы вернетесь домой, мои родные, вконец измученные, ошеломленные тем, что случилось, и мне захотелось хотя бы таким способом побыть с вами рядом, договорить хоть несколько минут. Это тот разговор, который так и не состоялся между нами, потому что вы всегда избегали его, руководствуясь неписаными законами фальшивого гуманизма, по которым даже приговоренного к смерти человека надо до последней минуты уговаривать и утешать. Знали бы вы, насколько это в действительности не гуманно. Мне кажется, что стены нашей квартиры, словно эхо, повторяют все те слова, которые я громко говорила, когда оставалась дома одна. Но хватит об этом. Ленточка бежит безостановочно, а у меня такое впечатление, будто я вся должна уместиться в ее узком ложе, в тех нескольких десятках метрах, которые отсчитывают короткое время моей с вами беседы. Как я жалею теперь, что не писала вам раньше, когда моя правая рука еще так страшно не болела, и я могла держать карандаш! Бег ленточки парализует мой разум, все заранее приготовленные, налитые, словно отборное зерно, слова рассыпаются, смешиваются с половой. Сейчас я должна остановить магнитофон, немного полежать спокойно и еще раз взвесить то, что должна вам доверить, то, в чем хочу вас переубедить… Ну вот, я немного собралась с мыслями. Вас, наверно, удивило слово «доверить»? Ведь вам обоим, тебе, мой любимый Себастьян, и тебе, мой маленький Эрнст, – не обижайся на меня, для матери даже взрослые дети всегда остаются маленькими, – так вот вам обоим казалось, что вы знаете меня, как знает человек пять пальцев на собственной руке. До определенного времени так и было. Но внутренний мир человека, к счастью, подчинен тем же законам, что и все живое. Без непрерывного обмена веществ живой организм погибает. Каждый миг он должен что-то отдавать и что-то вбирать в себя. Для меня, Себастьян, запертой в рамках семьи, такой питательной средой была твоя подпольная деятельность. Я волновалась о тебе, о хрупком нашем счастье, которое могло рухнуть всякий раз, как ты выходил из дома, тревожилась о каждом порученном тебе деле, гордилась тобой, одновременно проклиная черты характера, толкнувшие тебя на этот опасный путь. И я стремилась, изо всех сил стремилась, хотя бы дома обеспечить тебе минимальный покой, позаботиться о тех мелочах, которые помогли бы тебе отдохнуть. Я взяла на себя все будничные хлопоты, скрывала смятение, охватывающее меня, старалась сохранить здоровый юмор, так не совместимый со всем, что творилось вокруг. Нет, нет, не думай, что я хвастаюсь этим. Я давала значительно меньше, чем брала от тебя.

Когда после нескольких провалов товарищей, изверившись в эффективность того, что делал, ты отошел от подполья, я даже обрадовалась: наконец-то постоянный признак неуверенности и страха исчез из моей жизни! Ты помнишь эти дни? Они были наполнены не событиями, а пустотой, которая вдруг заполнила мою и твою души. Мы скрывали это друг от друга, но пустота зияла как вечно свободное место близкого человека, который навсегда ушел от нас. Нам представилась возможность переехать в эту квартиру, к моим, тогда еще живым старикам. Мы ухватились за это, как за спасательный круг. Хлопоты, связанные с переездом, новая работа, которую ты нашел при небольшой больнице – это были перемены, заполнившие наши дни новизной. Почему же снова в моей душе стал нарастать страх?

Теперь я обращаюсь к тебе, Эрнст! Помнишь, ты как-то прибежал из кино, куда вы ходили всем классом, и взволнованно стал рассказывать мне о кадрах из только что виденной кинохроники. Ты вытянулся по-военному, как те солдаты, что маршировали перед тобой на экране, и в глазах твоих светилось подлинное преклонение перед несгибаемой мощью солдатских колонн, которые шли под знаменами рейха. Я тогда чуть не ударила тебя по лицу – ты испуганно отшатнулся и, обиженный, отошел от меня. А я осталась стоять, не в силах шагнуть, и у ног моих разверзлась пропасть…

Не упрекай своих друзей, Себастьян, они не сразу приняли меня в свой круг и не сразу дали первое поручение. Вот то, что я скрывала от вас и что теперь доверяю вам. Да, четыре долгих года я жила двойной жизнью. Говорю «четыре», потому что и два послевоенных, пока меня не свалила болезнь, я работала в рядах коммунистической партии.

Пряча в своей хозяйственной сумке листовки или шрифт, появляясь на явке, – а она всякий раз могла провалиться, – я знала, что подвергаю смертельной опасности и вас, мои самые дорогие и родные! Но, как ни парадоксально это звучит, я делала это ради вас. Для тебя, Себастьян, чтобы ты снова поверил в силу сопротивления, в неизбежность поражения такого чудовища, как фашизм, ибо человек по самой своей природе жаждет жить, а фашизм – это смерть всего живого, глумление над всем, чего достигли люди на протяжении долгих веков борьбы во имя утверждения разума и правды.

Я вступила на этот путь для тебя, Эрнст, прежде всего защищая тебя. И не только от физической смерти, как мать, стремящаяся сберечь тебе жизнь, а и от растления духовного, которое могло убить в тебе человека. Этого я боялась больше всего, ибо беззащитную детскую душу легко прельстить лицемерным блеском и пышными лживыми словами о величии и каком-то особом призвании немецкой нации.

А теперь я снова вынуждена остановить магнитофон. Нет, я не устала, я очень взволнована, так взволнована, что даже боль притаилась за порогом моего восприятия. Даже она не мешает мне думать. А мне хочется обдумать каждое слово, чтобы оно стало весомым, вместило в себя как можно больше, омылось живой кровью моего сердца.

…Вот и близится к концу мой разговор с вами. То, что я хочу сказать вам, для меня очень значительно, но я так и не нашла равнозначных слов. Они испепеляются, как только возникают у меня в мозгу, и лишь одно говорит, словно неопалимая купина: МАТЕРИНСТВО. Теперь я вижу, – в него укладывается все.

Я вся перед вами, родные мои! Молоденькая девушка, мечтая о счастье, доверчиво вложила свою руку в твою, Себастьян. Молодая мать, ошеломленная чудом возникновения новой жизни, лелеять и беречь которую так безмерно сладко и так безмерно страшно. Пожилая женщина, для которой понятие материнства постепенно расширялось и наполнялось новым смыслом. Все ступеньки моей жизни были устремлены к этой вершине. Именно отсюда я увидела мир таким, каков он, есть, именно здесь я поняла, как много вбирает в себя слово «мать», поняла, что, защищая добро от зла, мы, матери, тем самым утверждаем саму идею бытия. Встаньте на минутку рядом со мной, внимательно приглядитесь к тому, что делается вокруг нас. Ведь фашизм снова поднимает голову! А не кажется ли тебе, Себастьян, что в этом есть и частичка твоей личной вины? Ты же знаешь, что будет, если не преградить ему путь!

Мой маленький Эрнст, ты химик и любишь четкие формулы. Загляни же в ту реторту, где недобитые гитлеровцы вместе с генералами Клеями и ему подобными варят ядовитое зелье, каждый глоток которого может стать смертельным для нашего народа, для всех людей всего земного шара. Произведи анализ заложенных в эту реторту веществ, напиши формулу и ты увидишь – это так!

Лишь задуматься над этим я прошу вас, ибо знаю, честности и смелости у вас достаточно.

Как странно, я собиралась сказать вам множество нежных слов, – они переполняют мое сердце! – а говорю я о вещах, на первый взгляд странных в минуту расставанья. И все-таки моими устами говорит сама любовь, сама нежность, само желание в последний раз по-матерински защитить вас.

Через полчаса придет медсестра и сделает мне очередной укол морфия. Боль совсем отступит. И на четверть часа придет блаженное полузабытье, где виденья станут перемежаться с явью. И мне будет казаться, что человек не может исчезнуть окончательно. Его дыхание, тепло его тела, биотоки мозга, электрические импульсы, рожденные в мышцах, попадая во внешний мир, включатся в общую мировую энергию. Может, и часть меня долетит до вас с ветром, с поцелуем луча, с запахом травы, которая вырастет на маленьком могильном холмике. А я буду думать и о том, что человек остается живым до тех пор, пока память о нем сохраняется хотя бы в одном сердце. А у меня будет два таких убежища.

Вот и все, мои любимые! Впрочем, нет, еще одно: сотрите с ленты все, сказанное мною. Сегодня вы еще оглушены горем, не свыклись с мыслью, что я ушла от вас, и потому можете меня слушать. Второй раз это причинит вам боль, а не радость. Сделай это сейчас же, Эрнст, мой мальчик!

Теперь уже окончательно все. Ленточка вот-вот кончится, а мне хочется еще раз сказать вам, как я люблю вас. Целую вас обоих всем своим сердцем. Ваша мама…

 

Воцарилось молчание, хотя бобины еще вертелись. Сейчас на одной из них, той, где еще осталось несколько витков, лента оборвется. Обоим это почему-то показалось непоправимой катастрофой.

– Останови! – громко крикнул отец. В его глазах мелькнул вопрос, робкая просьба.

Сын, возражая, покачал головой.

– Она нас попросила… – Палец лег на одну клавишу и сразу же на другую.

Теперь лента перематывалась в обратном направлении, невидимая резинка стирала с ее поверхности фразу за фразой. Магнитофон казался живым существом, хищным зверем, жадно поглощающим слова.

Старик обмяк в своем кресле. Спина его сгорбилась, руки, соскользнув с подлокотников, бессильно упали на колени.

– Она делала это не ради нас, а за нас, – сказал он, нажимая на слова, – да, за нас…

Сын ничего не ответил. Он убрал магнитофон, оглянулся, словно хотел что-то найти, и быстро вышел в кухню.

Вода в кофейнике на три четверти выкипела. Эрнст влил в него еще кружку, опять поставил на огонь и бездумно наблюдал, как поднимается легкий пар, как он постепенно густеет, потом становится прозрачным, поднимается высоко вверх и тает. На поверхности воды появились пузырьки. Он видел только эту воду и только эти пузырьки. Потом, опомнившись, насыпал в электромельницу темно-коричневые блестящие зернышки. Мельница зажужжала.

Эрнст заварил кофе и дал ему вскипеть. Острый аромат ударил в ноздри, заполнил всю кухню. Это был запах, знакомый с детства. Домашний запах. Тугой клубок подкатился к горлу. Юноша прижался лбом к холодному стеклу, с усилием глотнул, рукой провел по горлу. Спазм не проходил. Этот запах, домашний запах…

 

Поздно ночью Эрнст проснулся, словно от толчка. Отец спал или притворялся, что спит. Эрнст на цыпочках подошел к двери соседней комнаты, прислушался. Затрудненное, нервное дыхание. Может, надо войти, присесть на край кровати, что-то сказать? Он чувствовал, что не сможет этого сделать, но все же долго стоял, колеблясь. Потом понял – его подняло с кровати другое. Тихонько прошел в столовую, не зажигая света, вынул из магнитофона бобину.

Она ничего уже не могла рассказать, эта оранжевая лента! Но он заботливо уложил ее в футляр, подошел к книжной полке. Пальцы быстро пробежали по знакомым корешкам. Каждая книжка откликнулась ему своим голосом: одна ироническим, вторая рассудительно-холодным, третья страстным, четвертая веселым, исполненным радости. Он раздвинул книги и поставил между ними футляр с бобиной. Тоненькое его ребрышко теперь тоже напоминало корешок книги. Молчаливой и речистой.

 

 

Встреча у почтамта

 

После смерти жены Себастьян Ленау допоздна засиживался в аптеке. Давно уже покоились в футляре крохотные весы и за дверцами шкафа тускло поблескивали фарфоровые ступки и пестики, стеклянные мензурки и пробирки, а Себастьян все еще что-то записывал, подсчитывал, иногда просто механически листал рецептные бланки, старые счета. Мария сочувствовала старику, понимала, как не хочется ему возвращаться в опустевшую квартиру, но присутствие кого-либо по вечерам в помещении аптеки ее не устраивало. Ведь ключ от верхней комнаты был не только у нее.

Правда, Фред чаще всего предупреждал о своем приходе по телефону, говорил, что достал билеты в кино на такой-то сеанс. Если речь шла о двух билетах, Мария знала – Фреду надо встретиться с ней, если звучала цифра «три» – она, не раздумывая над тем, с кем должен встретиться Шульц, задолго до назначенного времени покидала аптеку и ночевала у себя дома, в квартире, которая официально считалась ее жильем. Эту квартиру, так же как аптеку, устроил для нее Гельмут Зеллер, к которому ее направили немецкие товарищи, коротко объяснив: «На Гельмута можете положиться во всем».

Что это так, Мария поняла сразу, как только с ним познакомилась. За его спокойствием чувствовался темперамент привыкшего к самодисциплине борца, умеющего трезво оценить обстановку и идти к поставленной цели с непреклонной последовательностью человека, уверенного в своей правоте.

Зеллер удивительно быстро уладил все дела Марии, оставаясь при этом «за кулисами».

– Не надо, чтобы вас видели со мной, – объяснил он. – Мы, антифашисты, все меньше и меньше устраиваем тех, кто стоит у власти в западной зоне. Дело идет к тому, что нас вообще могут объявить вне закона. А вам надлежит всеми способами сохранять репутацию добропорядочной бюргерши.

Поэтому и в дальнейшем они встречались тайно, и только в случаях крайней необходимости. Мария старалась как можно меньше беспокоить Зеллера или кого-либо из его друзей. Ей достаточно было знать, что она не одинока, что где-то рядом идет непрерывная борьба за мирную и подлинно демократическую Германию. Впрочем, искусственная изоляция от тех, кто вел эту борьбу, все больше угнетала молодую женщину. Просыпаясь по утрам, она с отвращением думала о начале нового дня, такого же, как и все предыдущие, в осточертевшем окружении постоянных клиентов, более или менее сдержанных, но всегда, однако, уверенных в своем исключительном праве управлять жизнью побежденных, извлекая из этого наибольшую выгоду.

Вчера вечером в аптеку вошла совсем старая женщина и, протягивая Марии рецепт, тихо сказала:

– Наш общий друг просит вас завтра в десять утра прийти в мастерскую, где вы виделись в последний раз.

Мария на миг опустила ресницы, словно ответила глазами «да», и громко заметила:

– Надеюсь, эти лекарства вам помогут. Но принимать их надо регулярно, а не тогда, когда вы чувствуете приближение приступа.

Женщина скорбно покачала головой:

– Мне тридцать пять, а вы сами видите… – не закончив фразы, она направилась к выходу, сгорбленная, неуверенно шагая тонкими, как две жердочки, ногами.

Марию потом долго преследовало видение – иссушенная болезнью фигура, вызывающая воспоминания о собственной жизни.

На следующее утро Мария поднялась раньше обычного и до девяти успела все так организовать, чтобы ее отсутствие не отразилось на работе.

– Герр Себастьян, я полагаюсь на вас, а также на тебя, Рут. Если мне будут звонить, скажите, что я вернусь через час-два. У Клары есть все необходимое, если чего-нибудь не хватит, ключи у герра Себастьяна.

– Наверно, не хватит кофе. Представляю, сколько его выдует мистер Брукс, ожидая вас, – блеснула зубами Рут.

– Вот ему можно сказать, что я уехала по делам на целый день.

Имя, упомянутое Рут, испортило настроение. Брукс преследовал Марию, был привычно внимателен, а ее молчаливый отпор принимал как трепыханье дикой птицы, которая рано или поздно попадет в умело и замаскировано расставленные сети. «Ты же знаешь, чем все это кончится!» – говорили его глаза, даже когда он обращался к преследуемой женщине с самыми вежливыми словами.

Мария поморщилась, будто и сейчас почувствовала этот взгляд, липкий, словно паутина, которая ранней осенью оседает на лице в лесной чаще.

Порыв ветра ударил в грудь, смыл и это воспоминание и саму мысль о Бруксе. Мария любила ходить, сопротивляясь пружинистым потокам ветра, как умелый пловец, преодолевая течение, рассекает волны сильными взмахами рук. До встречи с Зеллером оставался почти час, можно пойти кружным путем, чтобы не замедлять шаг, не сбиться с взятого ритма. После болезни Мария мало бывала на воздухе и теперь упивалась им, впитывая всеми порами тела, а ветер не только бил в лицо, путался в ногах, но и немилосердно рвал шарф, распахивал пальто, врывался в рукава, проникал за воротник, минуя все застежки. Впервые за много времени Мария ощущала просто радость бытия, не отягощенного воспоминаниями, непрочностью своего положения, ежедневными тревогами. «Словно бы приняла бодрящий душ Шарко», – улыбаясь, подумала она и сразу замедлила шаг. Мастерская была рядом. Теперь женщина шла медленно, незаметно оглядывая улицу впереди себя, потом повернулась спиной к ветру, делая вид, что плотнее повязывает шарф. Ничего подозрительного! Если кто-то следил за мастерской, это сразу бросилось бы в глаза. Собственно говоря, лично ей ничто не угрожает. Несколько дней назад она отдала в ремонт хозяйственную сумку, теперь идет забирать ее. Совершенно естественная вещь. И если бы не Зеллер… Она знала, конспиратор он более умелый, чем она, но тревога о нем никогда не покидала Марию: две пары глаз всегда лучше, чем одна.

Вывеска над дверью гласила:

 

ПЕТЕР МЕЙЕР.



2020-03-18 251 Обсуждений (0)
Носить оружие в нерабочее время запрещено. 0.00 из 5.00 0 оценок









Обсуждение в статье: Носить оружие в нерабочее время запрещено.

Обсуждений еще не было, будьте первым... ↓↓↓

Отправить сообщение

Популярное:
Генезис конфликтологии как науки в древней Греции: Для уяснения предыстории конфликтологии существенное значение имеет обращение к античной...
Почему люди поддаются рекламе?: Только не надо искать ответы в качестве или количестве рекламы...
Почему двоичная система счисления так распространена?: Каждая цифра должна быть как-то представлена на физическом носителе...



©2015-2024 megaobuchalka.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. (251)

Почему 1285321 студент выбрали МегаОбучалку...

Система поиска информации

Мобильная версия сайта

Удобная навигация

Нет шокирующей рекламы



(0.011 сек.)