ВЕЧЕР С ГОСПОДИНОМ ТЭСТОМ
Vita Cartesii est simplissima... * * Жизнь Картезия предельно проста... (латин. ). По части глупости я не очень силен. Я видел много людей, посетилнесколько стран, в известной мере участвовал в различных затеях, без любвик ним, ел почти каждый день, сходился с женщинами. Я вспоминаю теперьнесколько сот лиц, два-три больших события и, может быть, сущность двадцатикниг. Я не удержал ни лучшее, ни худшее из всего этого: сохранилось то, чтомогло. Эта арифметика избавляет меня от удивления перед тем, что я старею. Ямог бы также подсчитать победные мгновенья моего ума и представить их себеобъединенными и спаянными, образующими счастливую жизнь... Но, думается, явсегда знал себе истинную цену. Я редко терял себя из виду; я ненавиделсебя, обожал себя -- потом мы вместе состарились. Не раз мне казалось, что все для меня кончено, и я прилагал все усилия,чтобы завершить себя, тревожно стремясь исчерпать до конца, осветитькакое-либо тяжелое положение 1. Это позволило мне познать, чтомы расцениваем нашу собственную мысль больше всего по тому, как она выраженадругими. С тех пор миллиарды слов, прожужжавшие в моих ушах, редко потрясалименя тем, что хотели заставить их выразить; и все те слова, которые сам яговорил другим, я чувствовал отличными от моей собственной мысли, -- ибоони становились неизменными. Если бы я судил, как большинство людей, то не только чувствовал бысебя выше их, но и казался бы таким. Но я предпочел себя. То, что ониназывают высшим существом, есть лишь существо, которое ошиблось. Чтобы емуизумляться, надобно его увидеть, -- а чтобы его увидеть, нужно, чтобы онопоказало себя. И оно показывает мне, что оно одержимо глупой манией своегоимени. Так любой великий человек запятнан ошибкой. Каждый ум, считающийсямогущественным, начинает с ошибки, которая делает его известным2. В обмен на общественную взятку он дает время, нужное, чтобысделаться знаменитым, расточая энергию, дабы установить общение с собой иподготовить чужое удовлетворение. Он унижается до того, что бесформеннуюигру славы отождествляет с радостью чувствовать себя единственным, --страсть своеобразная и великая. Мне представлялось тогда, что самыми сильными умами, наиболеепрозорливыми изобретателями, наиболее точными знатоками человеческой мыслидолжны быть незнакомцы, скупцы, -- люди, умирающие не объявившись3. О существовании их я догадывался по жизни блистательных людей,несколько менее стойких. Индукция была так легка, что я ежеминутно подмечал их появление.Достаточно для этого было себе представить обыкновенных великих людей, неиспорченных своей первичной ошибкой, или же воспользоваться этой самойошибкой, чтобы представить себе более высокую степень самосознания, менеегрубое чувство свободомыслия. Такая простая операция открыла передо мнойлюбопытную ширь, как будто я погружался в море. Чувствуя себя потеряннымсреди блеска обнародованных открытий, по и ощущая рядом с собойнепризванные изобретения, которые торгашество, страх, безразличие илислучайность совершают каждодневно, -- я думал, что прозреваю какие-товнутренние шедевры. Я забавлялся тем, что погребал общеизвестную историюпод анналами анонимов 4. То были невидимые в прозрачности своих жизней одиночки, успевшиепознать раньше других. Мне представлялось, что они удваивали, утраивали,умножали в неизвестности своей каждую знаменитую личность, -- презрительноне желая раскрыть свои возможности и своеобразные достижения. Они несогласились бы, думалось мне, признать себя никем другим, как "кое-кем". Эти мысли пришли мне в голову в октябре девяносто третьего года, в теминуты досуга, когда мысль довольствуется одним лишь своим бытием. Я перестал было уже об этом думать, когда неожиданно познакомился с г.Тэстом. (Я размышляю сейчас о тех следах, которые оставляет человек вмаленьком пространстве, где он вращается. ) Еще до сближения с г. Тэстомменя привлекло своеобразие его манер. Я изучил его глаза, его одежду,малейшие глухие слова, обращенные к гарсону ресторана, где я его встречал.Я спрашивал себя, чувствует ли он, что за ним наблюдают. Я быстро отводилот него взгляд, но в свой черед ловил его взор на себе. Я брал газеты,которые он только что читал; я мысленно повторял сдержанные движения,которые он делал. Я заметил, что никто не обращал на него внимания. Мне уже нечего было изучать в этой области, когда мы завязализнакомство. Я встречал его только по ночам: однажды -- в каком-то публичномдоме; часто -- в театре. Мне говорили, что он живет еженедельныминезначительными операциями на бирже. Он столовался в небольшом ресторане наулице Вивьен. Там он ел, как принимают слабительное, -- с такой жеготовностью. Изредка он позволял себе где-нибудь в ином месте роскошь медленной итонкой трапезы. Г-ну Тэсту было примерно лет сорок. Речь его была необычайно быстра,голос глух. Все в нем было стерто -- глаза, руки. Но плечи он держалпо-военному, а шаг его изумлял размеренностью. Когда он говорил, он никогдане подымал ни руки, ни пальца: он убил в себе марионетку. Он не улыбался, неговорил ни "здравствуйте", ни "прощайте" и, казалось, не слыхал "какпоживаете?" Его память заставляла меня часто задумываться. Черты, по которым я мого ней судить, вызывали во мне представление о некой умственной гимнастике,не имеющей подобия. То была не какая-нибудь редкая способность, -- носпособность воспитанная или переработанная. Вот его слова: "Уже двадцатьлет, как у меня больше нет книг. Я сжег также и свои бумаги, я вычеркиваюживое... Я сохраняю лишь то, что хочу. Но трудность не в этом. Трудность в сохранении того, что мне захочется завтра. Я искал механическое решето... " По мере размышления я пришел к заключению, что г. Тэсту удалось открытьумственные законы, которых мы не знаем. Несомненно, он должен был посвятитьгоды этим изысканиям: еще более несомненно, что понадобились годы, и ещемного лет, для того, чтобы дать его открытиям созреть и превратить их винстинкты. Найти -- ничто. Трудно впитать в себя найденное. Тонкое искусство длительности -- время, его распределение и режим, егозатраты на взыскательно отобранные вещи, дабы специально вскормить их, --было одним из важных изысканий г. Тэста. Он настойчиво следил заповторностью некоторых идей; он орошал их численностью. Это позволяло ему витоге сделать механическим применение своих сознательных исследований. Онпытался даже резюмировать эту работу. Он повторял часто: "Maturare!.. " *. * Созревать (букв, латин. ). Несомненно, его своеобразная память должна была почти одна сохранятьему ту часть наших восприятий, которую воображение наше бессильно постичь.Если мы захотим представить себе полет на воздушном шаре, то мы сможем спроницательностью и силой создать много вероятных переживаний аэронавта: новсегда останется нечто индивидуальное в действительном полете, чье отличиеот нашего мечтательства выразит ценность методов Эдмона Тэста. Этот человек рано познал значение того, что можно было бы назватьчеловеческой гибкостью. Он пытался найти ее границы и механизм. Как многопри этом должен был он думать о собственной своей неподатливости! Я подмечал в нем чувства, которые бросали меня в дрожь, -- страшноеупорство в опьяняющих опытах. Это было существо, поглощенное своеймногогранностью, существо, ставшее собственной своей системой, -- существо,целиком отдавшееся устрашающей дисциплине свободного ума и умерщвлявшее всебе одни радости другими: более слабую -- более сильной, более приятную,преходящую, мимолетную и едва начавшуюся -- радостью основной, -- надеждойна основную. И я чувствовал, что он -- хозяин своей мысли 5. Я пишуздесь этот абсурд. Выражение чувства всегда абсурдно. У Тэста не было убеждений. Я думаю, что он увлекался тогда, когдасчитал это нужным, и ради достижения определенной цели. Что сделал он сосвоей личностью? Каким видел он себя?.. Он никогда не смеялся, никогдапечати уныния не было на его лице. Он ненавидел меланхолию 6. Он говорил, и вы ощущали себя внутри его идеи, растворенным в вещах; выощущали себя отодвинутым, смешанным с домами, с протяженностямипространства, с зыбким колоритом улицы, с ее углами... И у него внезапнопоявлялись слова самые верные по своей трогательности, -- те самые, которыеделают нам их автора ближе всякого другого человека, которые заставляютверить, будто рушится наконец вечная стена между умами людскими... Онпрекрасно сознавал, что они могли бы тронуть любого человека. Он говорил, и,не зная точно, чем обусловлены причины и размеры запрета, вы устанавливали,что большое количество слов было изгнано из его речи. Те, которыми онпользовался, были порою так любопытно окрашены его голосом или освещены егофразой, что их вес менялся, их ценность прибавлялась. Подчас они теряливесь свой смысл, они, казалось, заполняли только пустое место, для которогонамеченное обозначение представлялось еще сомнительным или непредусмотренным речью. Мне доводилось слышать, как он определял ту или инуюматериальную вещь целой группой абстрактных слов и собственных имен. Отвечать на то, что он говорил, было нечего. Он убивал вежливоесогласие. Разговор продолжался скачками, которые его не удивляли. Если бы этот человек переменил объект своих скрытых размышлений, еслибы он повернул к миру строгое могущество своего ума, -- ничто не устояло быперед ним. Я сожалею, что говорю о нем так, как говорят о тех, из которыхсоздают памятники. Я ясно чувствую, что между "гением" и им лежит некотороеколичество слабостей. Он, такой подлинный, такой новый, такой далекий отвсякого обмана и всяких чудес, -- такой упорныйМой собственный энтузиазмпортит мне его... Но как не увлечься человеком, который никогда не говорил ничеготуманного, который спокойно заявлял: "Я ценю в любой вещи только легкостьили трудность ее постижения, ее выполнения. Я с крайней тщательностьюизмеряю их степень и удерживаю себя от увлечения ими... И какое мне дело дотого, что я уже достаточно знаю?.. " Как не отдаться существу, которого ум, казалось, претворял для себяодного все существующее и который умел решать все, что ему предлагали? Яугадывал этот умственный склад, ворошащий, смешивающий, видоизменяющий,приводящий в связь, умеющий в широком поле своего познания отрезывать исбивать с пути, освещать, охлаждать одно, согревать другое, пускать ко дну,возносить ввысь, давать имя тому, у чего имени нет, забывать то, что емухочется, -- усыплять или окрашивать одно и другое... Я грубо упрощаю непроницаемые качества. Я не смею выразить всего, чтовнушает мне мой объект. Логика останавливает меня. Но во мне самом, каждыйраз когда встает проблема Тэста, возникают любопытные образования. Бывают дни, когда я вижу его очень ясно. Он предстает моимвоспоминаниям рядом со мной. Я вдыхаю дым наших сигар, я слушаю его, яопасливо настораживаюсь. Временами чтение газеты сталкивает меня с егомыслью, когда какое-нибудь событие оправдывает ее. И я пытаюсь произвестиеще несколько иллюзорных его опытов, которые меня развлекали в эпоху нашихвечеров. Иначе говоря, я воображаю его делающим то, чего он при мне неделал. Что происходит с г. Тэстом, когда он болен? Как рассуждает он,влюбившись? Может ли он быть грустным? Что могло бы нагнать на него страх?Что заставило бы его затрепетать?.. -- Я искал. Я берег в целости образсурового человека, я пытался добиться ответа на мои вопросы. Его образискажался. Он любит, он страдает, он скучает. Все подражают друг другу. Но я хотелбы, чтобы к простейшему вздоху, стону он примешал законы и построение всегосвоего ума. Нынче вечером исполняется ровно два года и три месяца с тех пор, как мыбыли с ним в театре, -- в бесплатной ложе. Об этом я думал сегодня весьдень. Я мысленно вижу, как стоят они -- он и золотая колонна Оперы, --рядом. Он смотрел только в зал. Он вдыхал в себя великий накал воздуха, у краяпустоты. Он был красен. Огромная медная дева отделяла нас от рокочущей группы людей, по тусторону сияния. В глубине тумана блистал оголенный кусок женского тела,гладкий, как камень. Много независимых вееров колыхалось над мрачным и ясныммиром, подымаясь пеной до огней наверху. Мой взгляд перебирал тысячималеньких обликов, падал на чью-либо мрачную голову, бегал по рукам, полюдям и, наконец, сжигал себя. Каждый был на своем месте, свободный лишь в маленьком движении. Явосхищался системой классификации, почти теоретической простотой собрания,его социальным строем. У меня было сладостное ощущение того, что вседышащее в этом клубе будет поступать согласно предписанным ему законам, --загораться смехом огромными кругами, умиляться пластами, массами переживатьинтимные, единственные вещи, тайные движения души. -- подниматься досостояний, в которых не признаются. Я блуждал по этим людским этажам, изряда в ряд, по кругам, с фантастическим намерением мысленно соединить междусобой тех, у которых одинаковый недуг, одинаковая теория или одинаковыйпорок... Какая-то музыка волновала нас всех, затопляла, затем становиласьеле слышной. Она умолкла. Тэст шептал: "Быть прекрасным, быть необыкновенным можнотолько для других. Это пожирается другими". Последнее слово вынырнуло из тишины, которую создал оркестр. Тэствздохнул. Его разгоревшееся лицо, пылавшее жаром и цветом, его широкие плечи, егочерное существо, отливающее теплым светом, форма всего его одетого массива,поддержанного большой колонной, меня захватили. Он не терял ни одного атомаиз всего, что ежемгновенно становилось ощутимым в этом величии красного изолота. Я рассматривал этот череп, который касался углов капители, эту правуюруку, искавшую прохлады в позолоте, и его большие ноги в пурпуровой тени.От далей зала его глаза обратились ко мне: рот его произнес: "Дисциплина неплоха... Это уже кое-какое начало... " 7. Я не знал, что ответить. Он сказал скороговоркой своим глухим голосом:"Пусть наслаждаются и подчиняются". Он долго рассматривал какого-то молодого человека, стоявшего противнас, потом даму, потом группу на верхней галерее, которая выступала из-забалкона пятью-шестью разгоряченными лицами, а потом всех вместе, весь театр,переполненный, как небеса, воспламененный, очарованный сценой, которой мыне видели. Глупое оцепенение всех вокруг подсказывало нам, что тампроисходит нечто возвышенное. Мы смотрели, как умирает свет, отраженный налицах зрителей. И когда он почти потух, когда уже не было лучей, -- в залене осталось ничего, кроме широкой фосфоресценции этих тысяч лиц. Я испытывалчувство, будто этот сумрак обезволил все существа. Их возрастающее вниманиеи возрастающая темнота образовали длительное равновесие. Я сам сталневольно внимателен ко всему этому вниманию. Г-н Тэст сказал: -- Высшее их упрощает. Ручаюсь, что у всех них мысли все упорнееустремляются к одной и той же вещи. Они станут равными перед общим кризисомили общей гранью. Впрочем, закон не так уж прост... если он не включаетменя; а ведь и я здесь. Он прибавил: Свет ими владеет. Я сказал, смеясь: Вами также? Он ответил: Вами также. Какой драматург вышел бы из вас! -- сказал я ему. -- Вы словно бынаблюдаете за неким опытом, созданным у последней черты всех наук. Мнехотелось бы видеть театр, который вдохновлялся бы вашими размышлениями. Он сказал: -- Никто не размышляет. Аплодисменты и вспыхнувший свет заставили нас уйти. Мы пошликоридорами; мы сошли вниз. Прохожие казались на свободе. Г-н Тэст слегкапожаловался на полуночную прохладу. Он намекал на застарелые боли. Мы шли, и он ронял фразы, почти бессвязные. Несмотря на все усилия, яс большим трудом мог уследить за его словами, ограничившись в конце концовтем, что стал запоминать их. Бессвязность иной речи зависит лишь от того,кто ее слушает. Человеческий ум представляется мне так построенным, что неможет быть бессвязным для себя самого. Поэтому я воздержался от причисленияТэста к сумасшедшим. Впрочем, я смутно улавливал связь его идей, я незамечал в них какого-либо противоречия; кроме того, я боялся бы слишкомпростого решения. Мы шли по улицам, успокоенным мраком, поворачивали за углы, в пустоту,инстинктивно находя дорогу -- то более широкую, то более узкую, то болееширокую. Его военный шаг подчинял себе мои шаги... -- А между тем, -- ответил я, -- как не поддаться такой величественноймузыке? И для чего? Я нахожу в ней своеобразное опьянение, -- почему же ядолжен пренебречь им? Я нахожу в ней иллюзию огромного труда, который вдругможет стать для меня осуществимым... Она дает мне абстрактные ощущения,обаятельные образы всего, что я люблю, -- перемены, движения,разнообразия, потока, превращения... Станете ли вы отрицать, что существуютвещи усыпляющие, -- деревья, которые нас опьяняют, мужчины, которые даютсилу, женщины, которые парализуют, небеса, которые обрывают речь? Г-н Тэст заговорил довольно громко: Ах, милостивый государь, какое мне дело до "талантов" ваших деревьев ивсего прочего... Я -- у себя; я говорю на своем языке 8; япрезираю исключительные вещи. Они являются потребностью слабых духом.Поверьте точности моих слов: гениальность легка, божественность легка... Яхочу просто сказать, что я знаю, как это постигается. Это легко. Когда-то -- лет двадцать назад -- каждая вещь, чуть выходящая запределы обыкновенного и достигнутая другим человеком, воспринималась мноюкак личное поражение. В прошлом я видел лишь украденные у меня мысли. Какаяглупость!.. Подумать только, что мы не можем относиться безучастно ксобственному нашему облику. В воображаемой борьбе мы обращаемся с ним илислишком хорошо, или слишком плохо... Он кашлянул. Он сказал себе: "Что в силах человеческих?.. Что в силахчеловеческих?.. " Он сказал мне: -- Вы знакомы с человеком, знающим, что он не знает, что говорит. Мы были у его двери. Он попросил меня подняться выкурить с ним сигару. На верхнем этаже мы вошли в очень маленькую "меблированную" квартиру.Я не заметил ни одной книги. Ничто не указывало на традиционную работу застолом, при лампе, среди бумаг и перьев. В зеленоватой комнате, в которойпахло мятой, вокруг единственной свечи, не было ничего, кроме суровойабстрактной обстановки: кровати, стенных часов, зеркального шкафа, двухкресел -- в качестве насущных вещей. На камине -- несколько газет, дюжинавизитных карточек, исписанных цифрами, и аптечный пузырек. Я никогда неиспытывал более сильного впечатления безличия 9. То былобезличное жилище, подобное некоему безличию теорем, -- и, быть может,одинаковой с ними полезности. Я думал о часах, которые он проводил в этомкресле. Я чувствовал страх перед бесконечной скукой, возможной в этомчистом и банальном месте. Мне приходилось жить в таких комнатах; я никогдабез ужаса не мог думать, что останусь в них навсегда. Г-н Тэст говорил о деньгах. Я не могу воспроизвести его специальногокрасноречия: оно показалось мне менее четким, нежели обычно. Усталость,тишина, возраставшая вместе с поздним временем, горькие сигары, ночноезапустение, казалось, овладели им. Я слушал его пониженный и замедленныйголос, заставлявший танцевать пламя единственной горевшей между нами свечи,по мере того как он устало произносил очень большие цифры. Восемьсот десять миллионов семьдесят пять тысяч пятьсот пятьдесят... Яслушал эту неслыханную музыку, не следя за вычислениями. Он заражал менябиржевой горячкой, и длинные перечни произносимых чисел охватывали меня,как поэзия. Он сопоставлял события, промышленные явления, общественныевкусы и страсти. И снова числа, одни за другими. Он говорил: -- Золото -- это как бы дух общества. Вдруг он умолк. Он почувствовалболь. Чтобы не смотреть на него, я стал снова разглядывать холодную комнату,жалкую обстановку. Он взял пузырек и выпил. Я поднялся, чтобы уйти. -- Посидите еще, -- сказал он, -- вам не скучно? Я лягу в постель.Через несколько минут я засну. Чтобы сойти вниз, вы возьмете свечу. Он спокойно разделся. Его худое тело окунулось в простыни, и онпритворился мертвым. Потом он повернулся и еще глубже погрузился в короткуюкровать. Он сказал мне, улыбаясь: -- Я плыву на спине. Я покачиваюсь. Я чувствую под собой чуть слышныйрокот, -- не бесконечное ли движение? Я, так обожающий это ночное плавание,я сплю час-два -- не больше. Часто я уже не отличаю мыслей, пришедших досна. Я не знаю, спал ли я. Когда-то, засыпая, я думал о всем том, чтодоставляло мне удовольствие: о лицах, вещах, мгновениях. Я вызывал их, дабымысль моя была возможно приятнее, -- легкой, как постель. Я стар... Я могудоказать вам, что я стар... Припомните, в детском возрасте мы открываемсебя: мы медленно открываем пространство своего тела, выявляем, думаетсямне, рядом усилий особенности нашего существа. Мы изгибаемся и находим себя,или вновь себя обретаем -- и чувствуем удивление! Мы трогаем пятку, хватаемлевой рукой правую ногу, кладем холодную ногу в горячую ладонь!.. Нынче язнаю себя наизусть. Знаю я и свое сердце... О! Вся земля перемечена, всятерритория покрыта флагами... Остается одна моя постель... Я люблю этотечение сна и белья -- этого белья, которое вытягивается и сжимается, илимнется, которое спускается на меня песком, когда я притворяюсь мертвым,которое сворачивается вокруг меня, когда я сплю... Это очень сложнаямеханика. В смысле же утка или основы -- это лишь небольшое смещение... Ой! Он почувствовал боль. -- Однако что с вами? -- сказал я ему. -- Я могбы... -- Со мной?.. -- сказал он. -- Ничего особенного. Есть... такая десятаясекунды, которая вдруг открывается... Погодите... Бывают минуты, когда всемое тело освещается. Это весьма любопытно. Я вдруг вижу себя изнутри... Яразличаю глубину пластов моего тела; я чувствую пояса боли -- кольца, точки,пучки боли. Вам видны эти живые фигуры? Эта геометрия моих страданий? В нихесть такие вспышки, которые совсем похожи на идеи. Они заставляют постигать:отсюда -- досюда... А между тем они оставляют во мне неуверенность."Неуверенность" -- не то слово. Когда это приходит, я вижу в себе нечтозапутанное или рассеянное. В моем существе образуются кое-где...туманности; есть какие-то места, вызывающие их. Тогда я отыскиваю в своейпамяти какой-нибудь вопрос, какую-либо проблему... Я погружаюсь в нее. Ясчитаю песочные крупинки... и пока я их вижу... Моя усиливающаяся бользаставляет меня следить за собой. Я думаю о ней! Я жду лишь своеговскрика... И как только я его слышу, предмет -- ужасный предмет! --делается все меньше и меньше, ускользает от моего внутреннего зрения... Чтов силах человеческих? Я борюсь со всем, -- кроме страданий моего тела, запределами известного напряжения их 10. А между тем именно на этомдолжен был я сосредоточить свое внимание. Ибо страдать -- значит оказыватьчему-либо высшее внимание, -- я же в некотором роде человек внимательный.Знайте, что я предвидел будущую свою болезнь. Я со всей точностью размышляло том, в чем уверен каждый человек. Я думаю, что такой взгляд на явственнуючастицу нашего будущего должен был бы составить часть нашего воспитания. Да,я предвидел то, что сейчас начинается. Но тогда это была мысль, как любаядругая. Таким образом, я мог за ней следить... Он успокоился. Он повернулся, скорчившись, на бок, закрыл глаза; спустя минуту онзаговорил опять. Он начинал бредить. Голос его отдавался еле слышнымшепотом в подушку. Его краснеющая рука уже спала. Он сказал еще: -- Я думаю, -- и это никому не мешает. Я одинок. Как одиночествоудобно! Никакой соблазн меня не тяготит. Здесь у меня такие же мечты, как вкаюте парохода, как в кафе Ламбер... Руки какой-нибудь Берты, получи онихотя бы некоторую значимость, могли бы похитить меня, -- как боль...Человек, разговаривающий со мной, ничего не доказывая, -- враг. Япредпочитаю блеск мельчайшего, но действительного события. Я есмь сущий ивидящий себя: видящий себя видящим, и так далее... 11. Подумаемвплотную об этом. -- ОМожно заснуть на любой мысли. Сон продолжает любуюидею... Он тихо храпел. Еще тише я взял свечу и вышел неслышными шагами.
КРИЗИС ДУХА Мы, цивилизации, -- мы знаем теперь, что мы смертны 1. Мыслыхали рассказы о лицах, бесследно исчезнувших, об империях, пошедших кодну со всем своим человечеством и техникой, опустившихся в непроницаемуюглубь столетий, со своими божествами и законами, со своими академиками инауками, чистыми и прикладными, со своими грамматиками, своими словарями,своими классиками, своими романтиками и символистами, своими критиками икритиками критиков. Мы хорошо знаем, что вся видимая земля образована изпепла и что у пепла есть значимость. Мы различали сквозь толщу историипризраки огромных судов, осевших под грузом богатств и ума. Мы не умелиисчислить их. Но эти крушения, в сущности, нас не задевали. Элам, Ниневия, Вавилон были прекрасно-смутными именами, и полный распадих миров был для нас столь же мало значим, как и самое их существование. НоФранция, Англия, Россия... Это тоже можно бы счесть прекрасными именами.Лузитания -- тоже прекрасное имя. И вот ныне мы видим, что бездна историидостаточно вместительна для всех. Мы чувствуем, что цивилизация наделенатакой же хрупкостью, как жизнь. Обстоятельства, которые могут заставитьтворения Китса и Бодлера разделить участь творений Менандра, менее всегонепостижимы: смотри любую газету. Это еще не все. Жгучий урок преподан полнее. Мало того, что нашепоколение па собственном опыте познало, как могут от случая погибать вещи,наиболее прекрасные, и наиболее древние, и наиболее внушительные, инаилучше организованные; оно видело, как в области разума, здравого смыслаи чувств стали проявлять себя необычайные феномены, внезапные воплощенияпарадоксов, грубые нарушения очевидностей. Я приведу лишь один пример: великие качества германских народовпринесли больше зла, нежели когда-либо родила пороков леность. Мы виделисобственными нашими глазами, как истовый труд, глубочайшее образование,внушительнейшая дисциплина и прилежание были направлены на страшные замыслы. Все эти ужасы были бы немыслимы без стольких же качеств. Нужно былонесомненно много знаний, чтобы убить столько людей, разметать столько добра,уничтожить столько городов в такую малую толику времени; но и не меньшенужно было нравственных качеств. Знание и Долг -- вот и вы на подозрении! Так духовный Персеполис оказался столь же опустошенным, что иматериальные Сузы. Не все подверглось гибели, но все познало чувствоуничтожения. Необычайный трепет пробежал по мозгу Европы. Всеми своими мыслительнымиузлами она почувствовала, что уже не узнает себя более, что уже пересталана себя походить, что ей грозит потеря самосознания, -- того самосознания,которое было приобретено веками выстраданных злосчастий, тысячами людейпервейшей значимости, обстоятельствами географическими, этническими,историческими, -- каковых не исчислить. Тогда-то, словно бы для безнадежной защиты своего физиологическогобытия и склада, к ней стала смутно возвращаться вся память. Ее великие людии ее великие книги вновь вперемежку поднялись к ней. Никогда не читали такмного, ни так страстно, как во время войны: об этом скажут вам книжныелавки. Никогда не молились так много, ни так ревностно, -- об этом скажетвам духовенство. Был брошен клич всем святителям, основателям,покровителям, мученикам, героям, отцам отечества, святым героиням,национальным поэтам... И в том же умственном разброде, под давлением того же страхацивилизованная Европа увидела быстрое возрождение бесчисленных обликовсвоей мысли: догм, философий, противоречивых идеалов: трех сотен способовобъяснить мир, тысячи и одного оттенков христианства, двух дюжинпозитивизмов, -- весь спектр интеллектуального света раскинулся своиминесовместимыми цветами, озаряя странным и противоречивым лучом агониюевропейской души. В то самое время, как изобретатели лихорадочно искали вчертежах, в летописях былых войн способы одолевать проволочныезаграждения, выводить из строя субмарины или обезвреживать налетыаэропланов, -- душа прибегала разом ко всем колдованиям, какие знала,серьезно взвешивала страннейшие пророчества; она искала убежищ, благихпримет, утешений, -- вдоль всего перечня воспоминаний, прежних деяний,праотеческих поступков. Это -- обычные проявления беспокойства, бессвязныеметания мозга, бегущего от действительности к кошмару и возвращающегося откошмара к действительности, обезумев, как крыса, попавшая в западню. Кризис военный, быть может, уже на исходе. Кризис экономический ещеявствен во всей своей силе; но кризис интеллектуальный, более тонкий и посамой природе принимающий наиболее обманчивую видимость, ибо место егодействия -- законная область притворства, -- этот кризис с трудом позволяетраспознать свою подлинную ступень, свою фазу. Никому не дано сказать, что окажется завтра живым или мертвым влитературе, в философии, в эстетике. Еще никому не ведомо, какие идеи и какие способы их выражения будутзанесены в список утрат, какие новшества будут вынесены на свет. Правда,надежда живет и пост вполголоса: Et cum vorandi vicerit libidinem Late triumphet imperator spiritus *. * И, победив прожорливую похоть, Повсеместно восторжествует полководец духа (латин. ). Однако надежда есть только недоверие живого существа к точнымпредвидениям своего рассудка. Она внушает, что всякое заключение,неблагоприятное для данного существа, должно быть ошибкой его рассудка. Нофакты явственны и безжалостны: вот тысячи молодых писателей и молодыххудожников, которые умерли; вот потерянная иллюзия европейской культуры иочевидное бессилие что-либо спасти; вот наука, смертельно раненная внравственные свои притязания и как бы обесчещенная жестокостью своегоиспользования; вот идеализм, едва ли вышедший победителем, глубокоопустошенный, ответственный за свои мечты; реализм, разочарованный,побитый, подавленный преступлениями и ошибками; стяжательство исамоотречение, равно осмеянные; верования, перемешавшиеся во всех странах,-- крест против креста, полумесяц против полумесяца; вот, наконец, дажескептики, выбитые из колеи событиями, такими внезапными, такими неистовыми,такими волнующими, тешащимися нашими мыслями, как кошка мышью, -- скептики,утратившие свои сомнения, снова нашедшие их и опять потерявшие иразучившиеся пользоваться силами своего рассудка. Качка на корабле была так сильна, что даже наиболее расчетливоподвешенные светильники в конце концов опрокинулись. Что дает кризису духа глубину и значительность, это -- состояние, вкотором он застиг больного. У меня нет ни времени, ни сил, чтобы обрисовать духовное состояниеЕвропы в 1914 году. Да и кто решился бы начертать картину этого состояния?Тема огромна: она требует знаний всяческого рода, беспредельнойосведомленности. В самом деле, когда речь идет о комплексе такойсложности, -- трудность восстановления прошлого, даже только чтоотошедшего, совершенно такова же, как трудность построения будущего, дажеближайшего: или, вернее, трудность та же. Пророк сидит в той же яме, что иисторик. Пусть сидят! Мне же нужно нынче лишь смутное и общее воспоминание о том, о чемдумалось в кануны войны, об исканиях, которые шли, о произведениях, которыевыпускались в свет. И вот ежели я миную какие бы то ни было детали и ограничиваю себяубыстренными впечатлениями и той естественной целокупностью, котораясоздается мгновенным восприятием, я не вижу ничего! Ничего, -- хотя бы этоничто и было бесконечно богато. Физики учат нас, что, ежели бы наш глаз мог вынести пребывание враскаленной добела печи, он не увидел бы ничего. Никаких световых различийнет в ней, которые позволили бы отличить точки пространства. Это огромная,окованная энергия ведет к невидимости, к неощутимому равенству. Но равенствоподобного рода есть не что иное, как беспорядок, пребывающий в совершенномсостоянии. В чем же состоял этот беспорядок нашей духовной Европы? В свободном сосуществовании во всех образованных умах самых несхожихидей, самых противоречивых принципов жизни и познания. Такова отличительнаячерта модерна. Я отнюдь не отвожу от себя задачи обобщить понятие "модерна" иприменить его к известному складу бытия, -- вместо того чтобы пользоватьсяим в качестве чистого синонима "современности". Существуют в истории эпохии места, куда мы можем ввести себя, мы -- люди модерна, без боязни чрезмернонарушить гармонию тех времен, не получая облика предметов чрезмернозабавных, чрезмерно заметных, -- оскорбительных, чужеродных, нерастворимыхсуществ. Там, где наше появление вызвало бы наименьшую сенсацию, -- там мыоказались бы почти как дома. Явно, что Рим Траяна и Александрия Птолемеевприняли бы нас в себя легче, нежели ряд местностей, менее отдаленных повремени, но более обособленных по типу своих нравов и целиком отданныхкакой-либо одной расе, одной культуре и одной жизненной системе. Что же! Европа 1914 года дошла, пожалуй, до пределов этого модернизма.Любой мозг известной высоты служил перекрестком для всех видов мнений; чтони мыслитель, то всемирная выставка идей! Были произведения, до такойстепени обильные контрастами и противоречивыми побуждениями, что напоминалисобой эффекты неистового освещения столиц в ту пору: глаза чувствовали резьи тоску. Сколько материалов, сколько трудов, расчетов, ограбленных веков,затраченных чужеродных жизней понадобилось для того, чтобы этот карнавалстал возможен и был вознесен в качестве формы высшей мудрости и триумфачеловечества? В некой книге того времени -- и отнюдь не худшей-- можно найти безовсякого усилия: влияние русских балетов, крупицу темного стиля Паскаля,изрядную толику впечатлений гонкуровского типа, кое-что от Ницше, кое-чтоот Рембо, кое-какие эффекты, обусловленные посещениями художника, и кое-гдетон научных трудов, -- все это сдобренное запахом чего-то, так сказать,британского, трудно дозируемого!.. Отметим мимоходом, что в каждой составнойчасти этой микстуры можно было бы найти достаточно всяких других тел.Бесполезно искать их: это значило бы вновь повторить то, что было толькочто мною сказано относительно модернизма, и написать всю духовную историюЕвропы. И вот на огромной террасе Эльсинора, тянущейся от Базеля к Кельну,раскинувшейся до песков Ньюпорта, до болот Соммы, до меловых отложенийШампани, до гранитов Эльзаса, -- европейский Гамлет глядит на миллионыпризраков. Но этот Гамлет -- интеллектуалист. Он размышляет о жизни и смертиистин. Ему служат привидениями все предметы наших распрей, а угрызениямисовести -- все основы нашей славы; он гнется под тяжестью открытий ипознаний, не в силах вырвать себя из этого не знающего границ действования.Он думает о том, что скучно сызнова начинать минувшее, что безумно вечностремиться к обновлению. Он колеблется между двумя безднами, ибо двеопасности не перестанут угрожать миру: порядок и беспорядок. Он поднимает череп; этот череп знаменит. -- Whose was it? * -- Когда-тоон был Леонардо. Он изобрел летающего человека, но летающий человек не сталв точности выполнять замыслы изобретателя: мы знаем, что летающемучеловеку, воссевшему на своего большого лебедя (il grande uccello sopra deldosso del suo magnio cecero), даны в наши дни другие задачи, нежели собиратьснег на вершинах гор, дабы кидать его в жаркие дни на стогна городов... * Чей он был? (англ. ). А вот этот другой череп -- Лейбница, грезившего о всеобщем мире. А воттот -- был Кантом... Kant qui genuit * Hegel, qui genuit Marx, qui genuit... *... который породил... (латин. ). Гамлету не слишком ясно, что делать со всеми этими черепами. Что,ежели отшвырнуть их?.. Не перестанет ли тогда он быть самим собою? Егочудовищно ясновидческий ум созерцает переход от войны к миру. Этот переходеще более темен, более опасен, нежели переход от мира к войне; все народыпоколеблены им... "А мне, -- говорит он, -- мне, европейскому разуму, чемгрозит судьба? И что есть мир? Может быть, мир -- такое состояние вещей, при котором природное враждование людей между собой проявляет себя в созиданиях, вместо того чтобы выражать себя разрушениями, как то делает война. Это время творческой конкуренции и борьбы произведений. Но мое я,разве не устало оно производить? Разве не исчерпал я желание крайнихдерзновений и разве я не злоупотребил учеными смесями? Надлежит ли мнебросить свои тяжкие обязанности и потусторонние притязания? Или я долженидти следом за временем и уподобиться Полонию, состоящему ныне в редакциибольшой газеты? Или Лаэрту, занято
Популярное: Почему двоичная система счисления так распространена?: Каждая цифра должна быть как-то представлена на физическом носителе... Как построить свою речь (словесное оформление):
При подготовке публичного выступления перед оратором возникает вопрос, как лучше словесно оформить свою... Организация как механизм и форма жизни коллектива: Организация не сможет достичь поставленных целей без соответствующей внутренней... ©2015-2024 megaobuchalka.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. (191)
|
Почему 1285321 студент выбрали МегаОбучалку... Система поиска информации Мобильная версия сайта Удобная навигация Нет шокирующей рекламы |