Я ГОВОРИЛ ПОРОЙ СТЕФАНУ МАЛЛАРМЕ...
Я говорил порой Стефану Малларме: "Одни вас хулят, другие -- третируют. Вы раздражаете, вы кажетесьжалким. Газетный хроникер с легкостью делает из вас всеобщее посмешище, аваши друзья разводят руками... Но сознаете ли вы, ощущаете ли иное: что в любом французском городенайдется безвестный юноша, готовый во имя ваших стихов и вас самого отдатьсебя на растерзание? Вы его гордость, его тайна, его порок. Он замыкается в своейбезраздельной любви и прикосновенности к вашим созданиям, которые нелегконаходить, постигать, отстаивать... " Я разумел при этом некоторых -- среди них и себя самого, -- в чьихсердцах присутствие его было столь властным и единственным; и мне виделось,как в нас пробивается и предлагает ему себя истинная слава, которая отнюдьне лучезарна, но сокровенна; которая ревнива, интимна и коренится, бытьможет, скорее в преодоленном неприятии и оттолкновении, нежели внемедленном признании некоего чуда и всеобщего восторга. Но Он, с его подернутым дымкой взглядом, будучи из тех, кто не умеетждать и упоение черпает в себе лишь самом, оставался безмолвным. Умам глубочайшим отказано в самолюбовании, которое прибегает к чужомуревнительству, ибо они суть воплощенная убежденность, что никто, кроме них,не сможет уразуметь того, чего они требуют от своего естества, и того, чегождут они от своего демона. Обнародуют они лишь то, от чего избавляются:отбросы, осколки, безделицу своего сокровенного времени. Совершенства его редких писаний, как, равно, и подчеркнутая ихстранность, вызывали у нас представление об авторе чрезвычайно отличное оттого, какое порождают обыкновенно даже значительные поэты. Это ни с чем не сравнимое творчество не только захватывало с первоговзгляда, мгновенно очаровывало слух, настоятельно взывало к голосу и своегорода непреложностью в размещении слогов, обязанной большому искусству,подчиняло себе весь аппарат слова, -- оно тотчас озадачивало разум, онодразнило его любопытство и бросало порой вызов его пониманию.Противополагая себя ежемгновенному разрешению речи в понятия, оно подчастребовало от читателя весьма тягостных интеллектуальных усилий ипристального вчитывания: требование опасное и почти всегда роковое. Легкость чтения стала в литературе правилом с тех пор, как наступилоцарство всеобщей спешки, которую пресса организует или, во всяком случае,стимулирует. Каждый стремится читать лишь то, что и написать мог бы каждый. И поскольку задача литературы сводится нынче к тому, чтобы развлекатьчитателя и служить ему способом времяпрепровождения, не вздумайте требоватьот него усилий, ни в коем случае не взывайте к усердию: здесь господствуетубежденность -- быть может, наивная -- в полной несовместимости наслажденияи труда. Что касается меня, должен признаться, что из книги, которая дается мнебез труда, я почти ничего не извлекаю. Потребовать от читателя, чтобы он напрягал свой ум и добивалсяцелостного постижения лишь ценой весьма мучительного акта; вознамеритьсяпривести его из милой ему пассивности к сотворчеству -- это значилопосягнуть на привычки, леность и всякое умственное убожество. Искусство чтения на досуге, в уединении, чтения осмысленного ивдумчивого, которое некогда на труд и ревностность писателя отвечалососредоточенностью и усидчивостью того же свойства, -- такое искусствоутрачивается: оно обречено. В читателе прежних времен, приучавшемся сдетства, на многотрудных текстах Тацита или Фукидида, не пожирать строк ине угадывать их, не довольствоваться беглым уразумением фраз и страниц,автор видел партнера, ради которого стоило взвешивать слова и добиватьсясвязности элементов мысли. Политика и романы такого читателя истребили.Погоня за немедленным эффектом и непременной развлекательностью лишила речьвсякой заботы о рисунке, а чтение -- насыщенной медлительности взгляда.Отныне он лишь вкушает некое "преступление", катастрофу, -- и готовупорхнуть. Интеллект теряется среди множества ошеломляющих образов; онотдается поразительным эффектам беззакония. Если эталоном становитсясновидение (или попросту воспоминание), длительность, мысль подменяютсяэфемерностью. Таким образом, всякий, кого не отталкивали сложные тексты Малларме,нечувствительно понуждался к тому, чтобы научиться читать заново. Желаниеотыскать в них смысл, достойный их восхитительной формы и того труда, какойвложен был в эти изысканные речевые конструкции, с неизбежностью заставлялего связывать с поэтическим наслаждением волевые усилия ума и егосочетательных способностей. В результате Синтаксис -- что значит расчет --занимал место Музы. Ничто так не чуждо "романтическому". Романтизм провозгласил уничтожениерабства человеческого "Я". Основное в нем -- упразднение последовательности в мыслях, одной изфоры этого рабства; тем самым он способствовал необычайному развитиюописательной литературы. Описательность делает всякую связность излишней,приемлет все, что приемлется взглядом, позволяет ежемгновенно вводить новыеположения. В конечном итоге предметом писательских усилий, сведенных кданному мгновению и на нем сосредоточенных, стали эпитеты, контрастыдеталей, легко изолируемые "эффекты". То было время ювелирных поделок. Все эти красоты литературной материи Малларме, несомненно, постаралсясохранить, возвышая при этом свое искусство до уровня конструирования. Чемдальше продвигается он в своих размышлениях, тем явственнее в его творчествеприсутствие и твердая целеустремленность абстрактной мысли. Более того: человек, который отважился предложить публике этикристаллические загадки, внеся в искусство радовать и волновать словомтакой сплав сложности и изящества, вызывал представление о силе,убежденности, аскетизме и презрении к общему чувству, беспримерных вистории литературы и затмевающих всякое менее великолепное творчество ивсякий замысел не столь бескомпромиссной чистоты, -- иначе говоря, почти все. Поэзия эта, пронизанная волей и мыслью, рассчитанная в той мере, вкакой только могло позволить абсолютное требование музыкальности,разительно действовала на немногих. Немногих их малочисленность удручает. Множество упивается своеймножественностью: эти люди довольны, когда придерживаются единообразных, донеразличимости, взглядов; они чувствуют себя подобными и ободреннымивзаимностью; и они утверждаются, набираясь уверенности в общей "истине",подобно тому как животные в стаде трутся телами и разогреваются,обмениваясь своим равномерно разлитым теплом. Но среди немногих каждый -- личность вполне обособленная. Имотвратительна схожесть, грозящая лишить их бытие всякого смысла. На что оно мне, мое "Я", бессознательно мыслят они, если оно может множиться добесконечности? Они хотели бы уподобиться Сущностям или Идеям, из коих любая непременнопо-своему уникальна. Каждый из них притязает -- во всяком случае, в миревоображаемом -- на место, которое никто более неспособен занять. Творчество Малларме, требующее от всякого вполне индивидуальногопонимания, взывало лишь к разрозненным интеллектам и притягивало лишьтаковые, -- один за другим покоряя их, решительно избегающих единомыслия. От всего, что обычно нравится большинству, это творчество былоочищено. Ни красноречия; ни повествовательности; ни сентенций, дажеглубокомысленных; никакого потворства всеобщим страстям; ни малейшейуступки обыденным формам; ни крупицы того "слишком человеческого", котороегубит столько стихов; манера выражения всякий раз непредвиденная; речь,нигде не впадающая в повторения и пустую невнятицу безудержного лиризма; нетерпящая легковесных оборотов; всюду следующая требованиям мелодичности итем условным нормам, чья задача -- систематически препятствовать всякомуснижению в прозу, -- вот несколько отрицательных достоинств, силой которыхэти произведения мало-помалу делали нас слишком чувствительными кпримелькавшимся приемам, к помрачениям, вздору, напыщенности, частым, кнесчастью, у всех поэтов, ибо по дерзости, если не безрассудству, ихпредприятие не знает равных и, принимаясь за него, как боги, они кончаютпростыми смертными. Чего же добиваемся мы, как не создания мощного и на какое-то времяустойчивого впечатления, что между воспринимаемой формой речи и ее обменныммысленным эквивалентом существуют некое мистическое единство и некаягармония, благодаря которым мы приобщаемся к миру, совершенно отличному оттого, где слова и действия связаны соответствием? Как мир чистых звуков,столь различимых на слух, был выделен из мира шумов, дабы впротивоположность ему составить законченную систему Музыки, так поэтическоесознание стремится действовать в отношении языка: оно не теряет надеждыотобрать в этом детище практики и статистики редкостные элементы, изкоторых сможет строить произведения, чарующие и внятные с первой допоследней строки. Это значит требовать чуда. Мы прекрасно знаем, что связь наших идей ссочетаниями звуков, поочередно их вызывающих, почти всегда произвольна илиже чисто случайна. Но поскольку нам удается время от времени пронаблюдать,оценить или вызвать ряд особо красивых эффектов, мы тешим себя мыслью, чтосумеем однажды создать цельное, без изъянов и пятен, произведение, построивего на благоприятных возможностях и счастливых случайностях. Сотняволшебных моментов, однако, еще не образует стиха, этой длительностинарастания и своего рода фигуры во времени; напротив, естественныйпоэтический факт -- лишь исключительное событие в хаосе образов и звуков,достигающих нашего сознания. Следовательно, если мы хотим создатьпроизведение, которое выглядело бы в итоге только как серия такихсчастливых, удачно нанизанных случайностей, мы должны вложить в нашеискусство много терпения, воли и изобретательности; если же мы притязаем ещеи на то, чтобы стихотворение наше не только покоряло чувства очарованиемритмов, тембров и образов, но также поддерживало и утоляло вопрошаниямысли, мы вовлекаемся в безрассуднейшую игру. Малларме, уже на исходе юности мучимый необычайно ясным сознанием всехэтих противоречивых обусловленностей и устремлений, не переставал ощущатьтакже предельную трудность слияния в своей работе идеи, какую он создал себеоб абсолютной поэзии, с неизменным изяществом и строгостью исполнения.Каждый раз ему противостояли либо его дарования, либо его мысль. Онрасточал себя на то, чтобы сочетать длительность и мгновение: таковотерзание всякого художника, глубоко мыслящего о своем искусстве. Следовательно, создать он мог лишь совсем немного; но достаточно быловкусить этого немногого, чтобы отравить себе вкус ко всякой иной поэзии. Помнится, как в девятнадцать лет я стал вдруг почти равнодушен к Гюгои Бодлеру, когда волею случая на глаза мне попались несколько фрагментов"Иродиады", "Цветы" и "Лебедь". Я открывал наконец безусловную красоту,которой бессознательно дожидался. Все здесь покоилось на одной чарующей силеязыка. Я отправился подальше к морю, держа в руке драгоценнейшие списки,которые только что получил; и не замечал ни солнца во всей его мощи, ниослепительной дороги, ни лазури, ни дыхания жгучих трав, -- так потряслименя эти бесподобные стихи и так, до самых глубин существа, они менязахватили. Временами этот поэт, наименее безыскусный из всех, необычным, достранности певучим и словно бы завораживающим сближением слов --мелодическим совершенством стиха и его особенной полнотой -- вызывалпредставление о самом могущественном в изначальной поэзии: магическойформуле. Через строжайший анализ своего искусства он, должно быть, пришел кнекой теории и какому-то синтезу заклинания. Очень долго считалось, что некоторые словосочетания могут нести в себебольше силы, нежели очевидного смысла; пониматься вещами лучше, нежелилюдьми; горами и реками, животными и богами, тайными сокровищами, стихиямии источниками жизни -- лучше, нежели мыслящей душой; быть доступней Духам,чем нашему духу. Сама смерть отступала порой перед ритмическимизаклятиями, и могила выпускала призрака. Нет ничего более древнего, ни,кстати сказать, более естественного, нежели эта вера во власть, присущуюслову, которое, как полагали, воздействовало не столько своей обменной ценностью, сколько вследствие некоего резонанса, вызываемого, по-видимому,в природе вещей 1. Действенность "чар" зависела не столько от смысла используемых слов,сколько от их звучания и необычностей их формы. Темнота была даже чем-топочти решающим в них. То, что люди поют или изрекают в самые торжественные и в самые роковыеминуты жизни; то, что звучит во время литургии; то, что шепчут и стонут впорывах страсти; то, что утешает ребенка и несчастного; то, чтосвидетельствует о правдивости клятвы, -- все это слова, которые невозможновыразить в четких понятиях, ни оторвать от определенного тона и строя, неделая их тем самым бессмысленными либо тщетными. Во всех этих случаях акценти звучание голоса важнее их смысловой внятности: они взывают скорее к нашейжизни, нежели к нашему рассудку. -- Я хочу сказать, что слова эти в гораздобольшей мере понуждают нас изменяться, нежели побуждают понимать. Никто из современников не отважился, подобно этому поэту, так четкоотделить действенность слова от его понятности. Никто не различал стольсознательно два эффекта речевого высказывания: передать факт -- вызватьпереживание. Поэзия есть компромисс, или определенная пропорция двух этихфункций... 2. Никто не дерзнул выразить тайну сущего через тайну языка. Как не признать, что человек есть источник, начало загадок, если всякийпредмет, всякая жизнь и минута непроницаемы, если наше существование, нашипобуждения и чувства абсолютно необъяснимы, а все нами видимое обращается втайну, едва наш разум нисходит на землю и сменяет ответы на вопрошания? Можно, конечно, с этим не соглашаться, полагая, что единственноеназначение языка заключается в передаче другому того, что ясно тебе самому;эта позиция означает, что как в себе самих, так и в прочих мы приемлем лишьто, что дается нам без усилий. Однако невозможно отрицать: во-первых, чтонеравноценность умственных способностей вносит значительную неопределенностьв суждения о ясности; далее, что наряду с темнотами, вызваннымибеспомощностью говорящего, есть и иные, обусловленные самим предметом речи,поскольку природа не поручилась являть нам лишь то, что может быть выраженопростыми языковыми формами; и, наконец, что ни верования, ни чувства необходятся без "иррациональных" речений. Добавлю, что совершенная передачамыслей -- химера и что стремление полностью растворить высказывание впонятиях приводит к полному разрушению его формы. Следует выбирать: либо мысводим язык к функции передатчика некой системы сиг-палов, либо должныпримириться с тем, что находятся люди, которые, опираясь на физическиесвойства речи, изощряют его наличные эффекты, его формальные и мелодическиекомбинации так, что подчас дивят и даже какое-то время озадачивают умы.Никто никого не обязан читать. Эти физические свойства языка в свой черед знаменательно связаны спамятью. Мы умеем строить различные комбинации слогов, ударений и ритмов,которые отнюдь не в одинаковой степени доступны запоминанию и, кстатисказать, звуковому воспроизведению. Можно предположить, что некоторые из нихбольше, чем прочие, соприродны загадочной основе воспоминания: каждая,вероятно, несет в себе свою возможность точного воспроизведения, зависящуюот ее фонетического рисунка. Инстинкт этого мнемонического достоинства формы был, по-видимому,чрезвычайно сильным и прочным у Малларме, чьи стихи легко запоминаются. Я упомянул только что память и магию. Ибо поэзия несомненно относится к какому-то состоянию человечества,предшествовавшему письму и критическому мышлению. Так что во всякомистинном поэте я угадываю весьма древнего человека: он пьет еще из родниковязыка; он творит "стихи", подобно тому как одареннейшие первобытные людидолжны были создавать "слова" -- или же их первообразы. Поэтому всякий поэтический дар, независимо от его значительности,представляется мне свидетельством определенного благородства, котороеосновывается не на архивных бумагах, удостоверяющих линию родства, но навидимой древности в способе чувствования и действования. Поэты, достойныеэтого великого имени, являются среди нас новыми воплощениями Амфиона иОрфея. Все это только фантазия; я бы, конечно, и не помыслил об этой личнойаристократии, когда бы возможно было, говоря о Малларме, умолчать овозвышенном и гордом благородстве его позиции и его искусстве претерпеватьсудьбу. При всей незавидности его положения в мире небокоптителей,стяжателей и писак, человек этот вызывал в воображении техполуцарей-полужрецов, наполовину реальных, наполовину мифических, которыепозволяют нам верить, что мы отнюдь не только животные. Я не знаю ничего "благороднее" облика, взгляда, приветливости, улыбки,безмолвствований Малларме, всем существом своим устремленного к тайной ивысокой цели. Все в нем подчинялось некоему принципу, возвышенному ипродуманному. Поступки, манера держать себя, разговор, даже самыйбудничный; и даже мимолетные его создания, изящнейшие безделушки,миниатюрные стихотворения на случай (в которых он невольно являл самоередкостное и самое утонченное мастерство) -- все свидетельствовало очистоте, во всем виделась согласованность с глубочайшей нотой человеческогоестества -- с сознанием своей единственности и неповторимости. Вполне, стало быть, закономерно, что ничто, кроме совершенства, никогдане могло его удовлетворить. Тридцать с лишним лет был он созерцателем или мучеником идеисовершенства. Эта одержимость мысли почти никого более не избирает жертвой.Мировая эпоха отмечена отказом от длительности. Произведений, требующихнеограниченного времени, и произведений, создаваемых в расчете на века,почти никто уже в наше время начинать не пытается. Наступила эпохаминутного; невозможно более вынашивать плоды созерцания, которые душепредставляются неиссякаемыми и могут питать ее до бесконечности. Времякакой-нибудь внезапности -- такова наша нынешняя единица времени. Но настойчивость в выборе стоит Целой жизни; и упорный отказ от всякихпреимуществ, даруемых легкостью, от любых эффектов, рассчитанных на слабостичитателя, на его торопливость, поверхностность и наивность, можетнечувствительно привести к тому, что становишься для него недоступным.Художник, чрезмерно требовательный к себе, подвержен крайней опасностиоказаться чрезмерно трудным для публики. Тот, в частности, кто отдает всесилы, стремясь сочетать в своем произведении могущество непосредственногообаяния, неотделимое от поэзии, с богатой субстанцией мысли, к которойсознание будет возвращаться, охотно на ней задерживаясь, -- снижает своишансы не только на завершение труда, но равно и на то, что отыщетчитателя. Когда трудности чтения преодолевались и сказывалось действиеочарования, все очевидней становилось совершенство исполнения. Оно моглобыть обязано лишь какой-то ни с чем не сравнимой причине. По мере знакомствас изумительной тонкостью, формальной изобретательностью и рассчитаннымиглубинами текстов Малларме, даже самых мелких его набросков, все отчетливейвырисовывался их источник: их сказочно одинокий и неповторимый интимныйгерой. Это не значит, что нельзя было представить или можно было непризнавать существования поэтов более могущественных на деле; но онпредставлялся единственным по своей волевой и целостной духовнойорганизации, выявлявшейся в его творениях и позиции. Лишь немногие из великих художников вызывают у нас страстное желаниепостичь их подлинную сокровенную мысль. Мы предчувствуем, что, если бы мызнали эту мысль так, как знают ее сперва они сами, это не увеличило бынамного ни нашей любви к их созданиям, ни их понимания. Мы подозреваем, чтоони только описывают нам события или состояния, которые в какой-то миг, накакие-то мгновения их захватили или потрясли -- точно так же как этопроизойдет, когда затем это чувство из вторых рук передастся нам. Они знаютне больше нас о том невозможном для нас, которое создают. Но у этого автора неотвратимо угадывалось наличие целостной системымысли, обращенной к поэзии, которую он всегда рассматривал, создавал исовершенствовал как творение по природе своей бесконечное, чьи законченныеили возможные творения суть лишь фрагменты, эскизы, черновые наброски.Поэзия безусловно была для него неким общим и недостижимым пределом, ккоторому тяготеют все поэтические произведения и равно -- все искусства.Осознав это чрезвычайно рано, он со всей неутомимостью поборол в себе,перестроил и углубил поэта, подобного прочим, каким он родился. Он нашел,распознал волевое начало, рождающее поэтический акт, обозначил и выделилего чистый первоэлемент -- и стал виртуозом на этом поприще чистоты, тем,кто приучается играть без промаха на самой редкостной своей струне. Я отдаю должное виртуозу -- человеку возможностей. Существует некийпредрассудок, инстинктивное чувство против него, связанное со смутными исоблазнительными представлениями, которые порождаются в ходячем мнениитакими достаточно бессодержательными понятиями, как "творчество","вдохновение" или "гений". Это общераспространенное бездумное восприятие современниками поэзии,как и прочих волнующих и дивящих творений разума, легко сводится кследующему: самые прекрасные создания обязаны лишь минутному состоянию автора, а это последнее так же от него независимо, как не зависят от наснаши сны или приключения, рассказывая которые может порой волновать людей исамая заурядная личность. Высочайшая точка человеческого существаоказывается, таким образом, наиболее от него удаленной -- то есть самой длянего непредвиденной. Взгляд этот не совсем ошибочен; вот в чем его опасность. Опаснопротивополагать необычайные благоприятствования, сверхъестественные наитияи силы стремлению к постоянству в результатах и развитию устойчивойтворческой способности, которые достигаются путем самых пристальных,доскональных исследований, самых точных, выверенных наблюдений и строгостимысли. Эта позиция свидетельствует о приверженности к исключительному,обязанной не столько его внутренней ценности, сколько изумлению, котороеоно вызывает. В этом сказывается также наивнейшее и восторженнейшеепоклонение чудесному, которое зачаровывает и соблазняет умы. Но личность, которая сама себе служит мерилом и перестраивает себясогласно собственному разумению, является для меня высшим шедевром,волнующим больше всех прочих. Самое прекрасное усилие смертных -- когдасвой беспорядок они претворяют в порядок и благой случай -- в возможность;это-то и есть истинное чудо. Я предпочитаю, чтобы гению своему не давалипоблажек. "Гений", не умеющий противостоять себе, есть, на мой взгляд, неболее чем врожденная виртуозность -- но виртуозность неровная и неверная.Произведения, ей одной обязанные своим бытием, странно построены на золотеи грязи: в ослепительных, даже предельно насыщенных деталях время вскоростиразъедает и уносит живую ткань; от массы стихов остается лишь несколькострок. Вот почему исказилось мало-помалу само понятие стиха. Но проблемы, действительно достойные великих умов (и единственные,которые дают им почувствовать и обрести в полной мере их возможностисовершенствования), возникают лишь после того, как владение всейсовокупностью средств уже достигнуто и становится почти инстинктивным. Всесамые возвышенные исследования ставят своей целью создание некойконструкции или необходимой системы, которых начало -- в свободе; этасвобода, однако, есть не что иное, как чувство и несомненность имеющихсявозможностей, вместе с которыми она возрастает. Интуиции, побуждающие нас ктворчеству, возникают независимо от творческих наших возможностей; в этом ихпорок -- и достоинство. Но опыт исподволь приучает нас задумывать только то,что мы в состоянии выполнить. Он незаметно приводит нас к строгой экономиинаших помыслов и наших действований. Многие удовлетворяются этим дотошным иумеренным совершенством. Но у иных развитие средств продвигается такдалеко и настолько отождествляется с их умственными способностями, что имудается "мыслить" и "творить" исходя из самих средств. Музыка, выводимая изхарактера звуков, архитектура -- из материала и прочностей, литература -- извладения речью, из ее специфической роли и ее трансформаций, -- однимсловом, обусловленность в искусствах воображаемого реальным, потенциальноедействие, создающее свой предмет, мои возможности, которые определяют моежелание, открывая мне перспективы вполне непредвиденные и в то же времявполне доступные, -- таковы следствия виртуозности достигнутой ипревзойденной. История новой геометрии может представить не менеевеликолепные тому примеры. Слияние "поэтической" мысли с властью над словом и тщательноеисследование на себе самом их взаимосвязей вылились у Малларме в своегорода систему, которая известна нам, к сожалению, лишь в общих чертах. Вглядываясь порой в небывалый, восхитительный механизм одного изфрагментов его поэзии, я говорил себе, что он, по-видимому, обозрел своеймыслью едва ли не все слова нашего языка. Любопытная книга, которую оннаписал об английской лексике, явно предполагает наброски и размышления онашей 3. Отнюдь не следует думать, что филология исчерпывает все проблемы,какие могут возникнуть в области языка. Ни физика, ни физиология не мешаютхудожнику и музыканту иметь свой взгляд на краски и звуки; они также неизбавляют их от этой необходимости. Вынашивание новых произведенийпорождает массу проблем; оно требует методов систематизации и оценки,которые в конце концов образуют подлинную, хотя и чисто личную, наукухудожника, -- как правило, неотчуждаемый его капитал. Малларме создал длясебя своего рода науку из собственных слов. Нет сомнения, что он продумал ихформы, исследовал внутреннюю протяженность, в которой они появляются какпричины или же следствия, определил то, что можно назвать их поэтическим весом и что в процессе этой работы, изумительно тщательной и доскональной,слова незримо, подспудно систематизировались в возможностях его разума,повинуясь таинственному закону его интимного чувствования. Я представлял себе его ожидание: душа, которая вслушивается в созвучия,вся устремившись навстречу единому слову в этом мире слов, где онасамозабвенно улавливает сонмы связей и отзвуков, пробуждаемых смутнозабрезжившей, рвущейся к свету мыслью... "Я говорю: цветок... " -- напишет он 4. В этом Царстве речи люди, как правило, слепы; они глухи к словам,которыми пользуются. Слова для них -- только средства; высказывание --только некий кратчайший путь: этот минимум определяет чисто практическоепользование речью. Быть понятым -- понять: таковы границы, все болеесуживающие этот практический -- иными словами, абстрактный -- язык. Дажесами писатели задумываются над значимостями и формами лишь в случаекакой-то конкретной трудности, неизбежного выбора или поисков эффекта. Таковэмпиризм современников. Вот уже сто с лишним лет можно быть "великимписателем" и совершенно пренебрегать конструкцией речи. А это значит, что вней видят лишь какое-то несущественное звено, своего рода посредника, безкоторого "разум" предпочел бы обойтись. Ничто так не чуждо чувствованиювсей античности, как этот подход. Вот почему Стендаль отнюдь не язычник. Онизбегает формы, числа, ритма, фигур и укрывается от них в усердном чтенииКодекса Наполеона. И если допустить, что действия людей лучше выявляют ихнатуру, нежели их мысли и слова, Стендаль может сколько угодно рядиться всенсуализм и считать себя последователем Кондильяка: он всецело "духовен" вязыке и исповедует эстетику аскета. Однако Поэзия -- насквозь язычница: она неумолимо требует, чтобы душане оставалась без тела; ни смысл, ни идея -- вне действия какой-либозапоминающейся фигуры, построенной на тембрах, длительностях и акцентах. Мало-помалу язык поэта и его самосознание приходят к единству, котороепрямо противоположно тому, какое мы наблюдаем у прочих людей. То, что длянего в речи наиболее важно, для них неощутимо или безразлично. Какой-нибудьсловесный нюанс, от которого зависят, нам кажется, жизнь и смертьстихотворения, представляется им пустой никчемностью. Легковерные,погруженные в абстракции, они противопоставляют сущности форму; нопротивопоставление это применимо лишь к сфере практической, где ежемгновеннослова переходят в действия и действия переходят в слова. Они не видят, чтотак называемая сущность есть лишь нечистая и, значит, смешанная форма. Нашасобственная сущность представляет собой беспорядочное нагромождениеслучайных фактов и видимостей; ощущений, всяческих образов, позывов,бессвязных слов, отрывочных фраз... Но чтобы передать то, что требуетпередачи и стремится вырваться из этого хаоса, все эти столь разнородныеэлементы должны войти в единую систему языка и построить какое-товысказывание. Такое сведение внутренних явлений к формулам, составленным иззнаков того же свойства -- и, следственно, столь же условным, -- вполнеможет рассматриваться как переход от менее чистой формы (или образа) к формеболее чистой. Но язык заданный, усвоенный с детства, будучи по происхождению своемустатистическим и обиходным, как правило, мало пригоден для передачимыслительных состояний, не связанных с практикой; он совершенно не отвечаетцелям более глубоким или более точным, нежели те, какими определяются нашипоступки в обыденной жизни. Это вызвало появление специальных языков, в томчисле и языка литературного. Можно наблюдать, как в каждой литературе раноили поздно возникает своего рода мандаринский язык, весьма далекий подчасот обиходного; тем не менее этот литературный язык складывается обычно внедрах последнего, откуда заимствует слова, фигуры и обороты, наиболееподходящие для тех эффектов, которых добивается художник в литературе.Бывает, однако, и так, что писатель создает себе свой личный, особый язык. Поэт пользуется одновременно языком разговорным -- обусловленным лишьтребованием понятности и, следственно, чисто посредствующим, -- и языкомнастолько же ему противоположным, как сад, засаженный тщательноподобранными сортами, противоположен девственному уголку природы, гдеуживаются самые различные растения, среди которых человек отбираеткрасивейшие, дабы пересадить и выхаживать их на благодатной почве. Быть может, допустимо характеризовать поэта в зависимости отпропорции, в какой представлены у него два эти языка: один -- естественный,другой -- очищенный и культивируемый исключительно на предмет роскоши? Вотпрекрасный пример -- два поэта одной эпохи и одной и той же среды: Верлен,отваживающийся сочетать в своих стихах самые расхожие формы и самыеобиходные речения с весьма изощренной поэтикой Парнаса и пишущий под конецс полнейшей, даже цинической, нечистотой, -- причем не без успеха; иМалларме, создающий почти всецело свой личный язык посредством тончайшегоотбора слов и причудливых оборотов, которые он строит или заостряет,неизменно отказываясь от слишком легких решений, предопределяемых вкусамибольшинства. Все это свидетельствовало об одном лишь стремлении: охранитьсебя -- даже в мелочах, в элементарнейших отправлениях умственной жизни --от автоматизма. Малларме познал язык так, как если бы сам его создал. Он, писательвесьма темного склада, так глубоко познал это орудие понимания и системы,что на место авторских влечений и помыслов, наивных и всегда личностных,поставил необычайное притязание уразуметь и освоить всю систему речевыхвыразительных средств. Такая позиция сближала его, -- я как-то об этом ему говорил, -- снаправлением тех, кто углубил в алгебре теорию форм и символическую частьматематического искусства. При таком подходе структура выражений лучшевоспринимается нами и больше нас занимает, нежели их смысл или ценность.Свойства преобразований более достойны внимания интеллекта, нежели то, чтоон преобразует, и порою я спрашиваю себя, возможна ли более общая мысль, чеммысль, строящая "суждение", или простейшее осознание мысли безотносительнок ее предмету... Речевые фигуры, которые играют обычно подсобную роль, выступая какбудто только затем, чтобы проиллюстрировать и подкрепить некий помысел,вследствие чего производят впечатление случайности, подобно узорам, чуждымсамой субстанции речи, -- эти фигуры становятся в размышлениях Малларме еесущественнейшими элементами; метафора, бывшая прежде лишь украшением илимимолетным средством, получает у него, по-видимому, значимостьфундаментального симметрического отношения 5. В свой черед он споразительной силой и ясностью осознает, что искусство предполагает иставит условием поддержание равновесия и устойчивого обмена между формой исущностью, звуком и смыслом, между творческим актом и материалом. Те, ктоподходит к искусству рассудочно, как правило, плохо понимают или непонимают вовсе, что творческий акт обусловлен характером материала и чтоматериал может подчас его порождать; причина этого непонимания кроется визвестном спиритуализме и ошибочном или смутном представлении о материале. Только редчайшее сочетание опыта (или виртуозности) с интеллектомсамой высокой пробы могло привести к этим глубоким воззрениям, в корнечуждым тем понятиям и фетишам, какие царят обычно в литературе. Этот культ иэто созерцание сущностного принципа всех произведений должны были, снесомненностью, все более затруднять и все более ограничивать само еготворчество, реализацию его богатейших формальных возможностей. Поистине емуследовало прожить две жизни: одну -- чтобы полностью подготовить себя,другую -- чтобы полностью себя выявить. Возможно ли терзание более чистое, раздвоенность более глубокая, нежелиэто внутреннее противоборство, когда душа сочетается поочередно с тем, чегохочет, против того, что может, и с тем, что может, против того, чего хочет;и когда, отождествляя себя то со своими возможностями, то со своимивлечениями, она мечется между всем и ничем? Каждой из этих "фаз"соответствуют противоположные либо созвучные идеи и побуждения, которыенесомненно сумел бы выявить анализ достаточно изощренный, чтобыистолковывать произведения, систематически соотнося их с "влечением" и"возможностями". "Надуманность", "бесплодие", "темнота" -- этими оскорбительнымиэпитетами грубая критика лишь выразила, как умела, отражение величественнойдушевной борьбы в крайне ограниченных и недоброжелательных от природы умах.Всякий, кто решается публично высказываться о чужих произведениях, обязанприложить максимум усилий, чтобы понять их или по крайней мере определитьусловия и ограничения, взятые на себя автором либо ему продиктованные. Втаком случае обнаруживается, что ясность, простота и обильность творчествасуть, как правило, следствия использования уже существующих, привычныхпонятий и форм, в которых читатель себя узнает, порою -- в прикрашенномвиде. Однако противоположные этим качества свидетельствуют иногда о болеевысоких притязаниях. Есть среди великих писателей такие, которыеудовлетворяют нас по справедливости, открывая нам наши действительныесовершенства; другие -- стремятся привлечь нас тем, чем могли бы мы стать спомощью интеллекта более сложного, или более быстрого, или же болеенезависимого от привычек и от всего, что мешает самому полному сочетаниюнаших духовных способностей. Пускай Малларме темен, бесплоден и надуман; нопоскольку ценою этих дефектов, и даже посредством всех этих дефектов, ввидутех усилий, каких они должны были стоить автору и каких они требуют отчитателя, -- он заставил меня уяснить себе и предпочесть всякой писанной вещи сознательное овладение функцией речи и чувство высшей свободывыражения, рядом с которой любая мысль не более чем эпизод, част
Популярное: Как построить свою речь (словесное оформление):
При подготовке публичного выступления перед оратором возникает вопрос, как лучше словесно оформить свою... Организация как механизм и форма жизни коллектива: Организация не сможет достичь поставленных целей без соответствующей внутренней... Как выбрать специалиста по управлению гостиницей: Понятно, что управление гостиницей невозможно без специальных знаний. Соответственно, важна квалификация... Почему люди поддаются рекламе?: Только не надо искать ответы в качестве или количестве рекламы... ©2015-2024 megaobuchalka.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. (208)
|
Почему 1285321 студент выбрали МегаОбучалку... Система поиска информации Мобильная версия сайта Удобная навигация Нет шокирующей рекламы |