СЛОВО К ХУДОЖНИКАМ-ГРАВЕРАМ
Господа... я с удовольствием обратился бы к вам: дорогие собратья, --но, хотя и имел я кое-какое знакомство с граверным искусством, знакомствоэто было из тех, в каких мы не осмеливаемся признаться; весьма быстро и со всей ясностьюоно убедило меня, что гравером я не рожден. Итак, господа, исповедавшись в своем ничтожестве, я подыскиваю словаблагодарности, его искупающие... Как еще выразить мое чувство, если непопытаться по-своему передать вам, сколь высоко я ставлю ваше благородноеремесло и какой особенный смысл в нем усматриваю? Признаюсь сперва, что довольно часто гляжу на вас с завистью ииспытываю желание (безнадежное, впрочем) сменить мою ручку на вашу иглу; нерешаюсь сказать: на резец. Затем я мысленно сопоставляю два наших искусства: как в гравировании,так и в литературном письме я нахожу своего рода интимную связь междувозникающим произведением и художником, который себя в него вкладывает.Ваша доска (либо камень) имеет немало общего с рабочей страницей: то идругое исполняет нас трепета; то и другое лежит перед нами в расстояниичеткой видимости; мы охватываем, единым взглядом, целое и детали; мысль, глаз и рука сосредоточивают свое внимание на этой мизерной поверхности, гдемы ставим на карту свою судьбу... Не это ли высшая интимность творчества, скоторой равно знакомы гравер и писатель, оба прикованные к столу, гдевыявляют они все, что умеют, и все, чего стоят? Но, рассуждая далее, я начинаю замечать между нами сродство болееглубокое, сходство более тонкое, которые некое размышление выносит на свети которым некий ход мысли придает убедительность в глазах разума. Вы должны будете простить мне толику метафизики (что значит --фантазии), которая поможет мне объясниться. Так называемая "природа" -- имя это удобное и освященное традицией, --Природа творит массу вещей, подчас -- необыкновенно прекрасных. Не всегда.Художник она довольно неровный, но в свои лучшие дни -- бесподобный. Онаявляет нам кое-каких великолепно сложенных животных; она демонстрирует, всалонах сменяющихся времен года, изумительные деревья, очаровательныецветы; она возводит, время от времени, пышные и величественные декорации длятеатров нашей деятельности и для волшебных пространств нашей мысли. Но при всей своей изобильности и даже расточительности этаплодоносящая Природа не исчерпала, однако, возможностей творчества. Онаоставила нам какую-то область, какой-то шанс созидания, и мы в свой чередпородили творения, которые ей неведомы и которые, больше того, она вообщепорождать неспособна. Именно этот вопрос меня и занимает. Мы испытываем определенные желания, которые Природа удовлетворитьбессильна, и мы обладаем определенными возможностями, которых она лишена. Допустимо, конечно, помыслить между человеком и миром, его окружающим,какое-то абсолютное тождество. Позволительно вообразить некий Эдем, некийРай земной, где наши взгляды и наши влечения находили бы все, чего пожелают,а желать могли бы лишь то, что в нем находили бы, -- Сад, в котором ничто, очем бы мы ни мечтали, не могло бы сравниться с уже существующим. Такого тождества, однако, нет. Этот мир блаженства -- не наш мир, и яубежден, что этому, в сущности, следует радоваться. Даже детям быстро приедаются шоколадно-миндальные и сиропные царства,которые им подчас преподносятся в сказках. Им больше нравится приключение сего чудесными трудностями. Ибо в нас, господа, живет не только любовь к чистому и безусловномунаслаждению -- и даже к наслаждению нечистому и сомнительному... В наспребывает жажда совсем особого рода, которую ни упоение совершенствами, нисчастливейшее обладание не могут вытеснить или утолить. Безмятежногочувства удовлетворенности нам недостаточно. Пассивное довольство насутомляет и нам наскучивает; мы нуждаемся сверх того в радости творческой.Странная радость, сложная радость, -- радость, пронизанная терзаниями,смешанная с печалями, -- радость, дорога к которой не обходится ни безшипов, ни без горечи, ни без сомнений, ни даже без отчаяния. Вы знаете, господа, мы достаточно знаем ее -- эту трудную, этутворческую радость, которая составляет нашу вторую натуру, противоположнуютой первичной, исходной натуре, о какой я вам говорил. Эта последняя творит в тесном единстве с самой собой; так, онамоделирует свои формы внутренним действием их же материи, в которойрастворены ее силы и с которой она сливается нерасторжимо. Когда природавыхаживает растение, она нечувствительно его возносит, ширит, разбрасывает,проводя его как бы через последовательные состояния равновесия, -- так,чтобы возраст растения, его масса, поверхность зубчатой его листвы ифизические условия среды всякий миг сочетались неразрывной связью, которуюэто растение запечатлевает в своем внешнем облике с непостижимой точностью. Но творчество человека -- прямая этому противоположность. Человекдействует; он вкладывает свою энергию в чуждую ему материю; он отделяетсвои операции от их материальной основы, -- и он четко их разграничивает;он может, следственно, обдумывать и комбинировать их, прежде чем ихсовершает; он умеет отыскивать им самые разнообразные назначения, применятьих ко всевозможным субстанциям; и эту-то способность сочетать свои усилия ичленить свои замыслы на отдельные действия он именует своим умом. Он несливается с материалом своей работы: он переходит от этого материала ксвоей идее, от своей мысли к своей модели, и он ежемгновенно преобразуетжелаемое в возможное и возможное в осуществленное. Осваивая таким образом существа и предметы, явления и пружины,наблюдаемые в окружающем мире или природе, он сводит их наконец кумозрительным символам своей деятельности, в которых его понимающаяспособность сочетается со способностью зиждущей и которые именуются: Линия, Плоскость, Число, Порядок, Форма, Ритм... и так далее. Но в этой своей способности к абстракциям и построениям он явнорасходится с Природой, ибо Природа не абстрагирует и не строит; она неостанавливается и не раздумывает; она развивается необратимо. Мы видимтеперь, насколько противоположен ей человеческий разум, и к этому-то,господа, я и хотел подвести вас. Я попытался обосновать положение, которое нас с вами касается. Суть егов следующем. Если искусство соприродно разуму -- тому разуму, чье пребываниево времени соткано из нематериальных актов, -- наиболее близким ему должнобыть такое искусство, которое воссоздает нам максимум наших впечатлений илинаших помыслов минимумом физических средств. Разве недостаточно вамкаких-нибудь считанных штрихов, считанных царапин, чтобы лицо человека илисельский пейзаж не только предстали нам во всей своей подлинности, но изаставили нас, силой внушения, обнаружить подразумеваемый колорит и дажесамое пышное освещение? И разве писателю, если он мастер своего дела, недостаточно считанныхслов либо одной стихотворной строки, чтобы пробудить в душе все великолепиесущего и даже все отзвуки, все отголоски воспоминания о каком-нибудьисключительном моменте жизни? Вот что сближает нас, господа. Мы связаны Белым и Черным, с которымиПрироде делать нечего. Ей нечего делать с малой толикой краски или чернил.Ей требуется материал поистине безграничный. Но нам -- нам нужно совсемнемного вещей и по возможности много ума. Вот почему я восхищаюсь гравером. Я восхищаюсь вами, граверы, и яразделяю ваше волнение, когда вы подносите к свету маленький, совсем ещевлажный, осторожно зажатый в кончиках пальцев прямоугольник бумаги, которыйтолько что вышел из пеленок печати. Этот оттиск, этот новорожденный, этодетище вашего терпеливого нетерпения (ибо природа художника можетопределяться только контрастами) вносит в мир тот ничтожнейший атом, тубесконечную малость -- но малость незаменимую, -- за которыми должен стоятьвесь мир интеллекта. Intelligenti pauca *, говорят на латыни. Не это ли общий гордый девизвсех собравшихся здесь к вящей славе Белого и Черного? * Понимающему немногое [нужно, чтобы понять] (латин. ).
МОИ ТЕАТРЫ Я очень редко бываю в театре и почти никогда не бываю в кино. Это несимвол веры и не вопрос принципа. Это лишь факт, который отчасти обязанизвестной лености, отчасти же -- недоверию к тем наслаждениям, какиевкушаются в большом обществе, в назначенный день и час. В наслаждении должныприсутствовать импровизация и фантазия. Кино, разумеется, имеет своидостоинства. Но у меня возникает чувство, что оно фантазирует за меня исловно бы мне вопреки. Есть в этом нечто от сновидения -- но от сновидения,странно пронизанного реальностью, -- ею как бы отравленного...Безостановочность фильма, прерывистое действие, подлинные пейзажи, неслишком естественные декорации, абсолютная легкость замен, море, любовь, днилюдские, уносимые столь же быстро, как и возникающие, -- все это,преподнесенное с бессвязностью мысленных ассоциаций, образует в итогенекий провал, вневременной и бесплотный, и приводит к тому, что в уме у меняостается не больше, чем на экране. Но в этом-то и лежит, несомненно, весьманаивный секрет универсальной силы этого средства. К тому же оно великолепно отвечает влечению или потребности наблюдатьсвою жизнь. С восхищением, не лишенным иронии, Стефан Малларме рассказывал оспектакле, который смотрел в одном лондонском мюзик-холле и которыйежевечерне собирал полный зал. Дирекция просто-напросто выводила на сценусупружескую чету, которая за справедливую плату коротала свой вечер наглазах у публики точно так же, как у себя дома. Они пили чай, толковали опрожитом дне, касались домашних дел, обсуждали, быть может, прочитанное вгазетах: то была сама жизнь. В результате все расходились по домам вполнеудовлетворенными. Почему бы и нет? Я убежден, что кинофильм, сценарийкоторого сводился бы к событиям самого неприметного дня самого заурядногочеловека и показывал его обычное времяпрепровождение с утра до ночи, мог быдоставить известное удовольствие. Поучительно к тому же понаблюдать, как вдесять минут истощается все, чем мы заняты были каких-то двенадцать --пятнадцать часов настоящего. Я не говорю, что снимать надлежало бы абсолютновсе! Быть может, удастся однажды вынести на экран само нутро героя, как ужепоказывают, мне кажется, внутренности насекомых. Человек, таким образом,приобрел бы точное и, возможно, достаточно мрачное представление о себе.Природа лишила его знания собственного организма, в который проник он, каквзломщик. Возможно также, что в самом впечатлении, какое вызовет у негозрелище его постоянного, насквозь монотонного функционирования иврожденного или приобретенного автоматизма, к которому сводится почти всенаше существование, почерпнет он мотивы к желанию развивать, в некой частисвоей, недоступной для объектива, жажду высших ценностей и всего, чтоспособно освободить нас от чувства, будто мы созданы по шаблону и живем механически. Я, разумеется, навлеку на себя негодование всех, кого кино развлекает,захватывает, питает или же обогащает. Но могу возразить, что за всю своюжизнь я никогда не пытался разуверить людей в том, что им нравится. Я непринадлежу к числу тех, кто стремится заставить других разлюбить любимоеили полюбить нелюбимое. Я говорю о кино то, что чувствую, но я отнюдь несклонен отрицать достоинств прекрасно поставленного и мастерскивыполненного кинофильма. Мне кажется, я представляю, в каких непрерывныхисканиях, опытах, переработках рождается волшебная лента, и уже само моепредставление об этой работе как о работе фантазии и расчета заставляетменя преисполниться глубочайшим почтением к этого рода творчеству. Я частописал -- и то было истинное признание, -- что в произведениях искусства явсегда ищу следы творческого усилия, из которого они возникли и котороеинтересует меня прежде всего. И подчас у меня возникает желание снятькинофильм 1. Как я уже сказал, в театр я ходил крайне редко. Есть, однако, инойтеатр, который довольно часто мерещится мне, заставляет о себе грезить;этот театр -- достаточно неотвязный объект моих блуждающих мыслей. Они ивпрямь блуждают безвыходно, так как я не мешаю им затеряться в сказочныхдебрях Возможного -- или, лучше сказать, невозможного -- и поскольку я не всостоянии удержать свое размышление на путях, способных привести его косуществимым созданиям драматургии. Среди этого сонма фантазий и бесплодных идей, роящихся во мне, когда язадумываюсь о театре, я часто оказываюсь как бы раздвоенным между двумячрезвычайно простыми системами, которые попеременно притягивают мою мысль;она изощряется, выявляя их диаметральную противоположность. Хотя этопостроения зыбкие и сколь угодно бесцельные, своего рода контраст,разделяющий их, и привычная их навязчивость заставляют меня угадывать в нихкакую-то скрытую значимость. Когда праздность творит как умеет -- приполном отсутствии цели и в забвении всяческого усилия, -- она порождаетопределенные конструкции, которые обладают, возможно, какой-то внутреннейнеобходимостью и не могут сводиться к бессмысленной игре случайностей. Итак, мне мыслятся два театра: один восходит к Храму, второй -- кГиньолю. (Называю Гиньоль -- для большей простоты. ) Говоря о Гиньоле, япредставляю себе зал, сцену и декорации подчеркнуто театральные, насколькоэто возможно; всюду угадываешь картон, раскрашенную штукатурку, сусальноезолото; есть в этой системе нечто трогательное и циническое, какая-точарующая поэзия: она признается в своей неспособности или же равнодушии кправде и одновременно сочетает их с убежденностью в неотразимом эффектеиллюзии, -- поскольку к нему здесь стремятся все -- актеры, автор, публика идаже суфлер в своей будке. На подмостках -- на подлинных, изумительноэластичных подмостках -- жизнь должна бить ключом и неодолимо передаватьсязрителю, заражая его предельной живостью действия, вспышками диалога,блеском реплик (подчас обязанных увлеченности исполнителя, память которого,к счастию, ненадежна). Наконец, здесь есть все, что способно опьянить иувлечь зрителя игрой впечатлений. Только театр умеет передать жар исвежесть мгновения; именно этого не нахожу я в кино. Любой кадр связан смыслью о прошлом, и то, что в нем показано, показывает, что этого большенет. Мы подсознательно чувствуем, что все нами видимое не совершается, ноуже совершилось, прежде чем появиться на свет. Перед нами отжившее, котороехочет ожить в нас. Даже голоса звучат замогильно... Мой же Гиньоль,напротив, сохраняет в себе какую-то магию "становления". Пусть актерыиграют опять ту же самую пьесу: даже то, что они исполняли, может быть,сотню раз, они должны всякий раз заново переживать. С ними выходит на сценувся живая их непосредственность, и, сколько бы ни приходилось им повторятьсвою роль, они представляются нам существами более свободными и,следственно, более подлинными, нежели закосневшие в своей неизменностипризраки, которых источник света проецирует на экран. Но когда я вдоволь намечтаюсь об этом Театре, неуемном, как некий дух,его подвижность, пестрота интонаций и сцен, блеск и чары его калейдоскопапобуждают меня мысленно рисовать или же конструировать, в качествегармонического контраста и отрицания, совсем иной театр, который я связываюс Храмом. В этом театре царит условность высшего порядка, и никакойвольности он не допускает. Кажется, что все в нем движимо законами столь жевеличественными, как те, которыми древние наделяли свой простой играндиозный космос. Они верили в мировой порядок, и это чудесное ослепление,возможно, внесло в их искусство то дыхание святости, чистоты и рока, какоемы в нем находим, и сообщило некую безусловность его созданиям, которыеисчерпываются собственной полнотой, не взывают ни к чьему взгляду иснисходят как будто лишь к бесконечному созерцанию. Такой театр должен быть не театром подмостков, но театром благороднойпо качеству архитектуры. Искусно расчлененный корабль будет соединять сценус залом, избавляя нас от чрезвычайно грубого контраста, который мынаблюдаем в привычном театре. Стоит в нем занавесу подняться, как нампредстает совсем незнакомый мир и спектакль вынуждает нас жить какое-товремя жизнью, нам чуждой. В противоположность этому, театральная система, окоторой я размышляю, призвана обращаться к нашему глубочайшему внутреннемучувству, нашему переживанию мира 2. Читатель, конечно, поймет, что я мечтаю о каком-то подобии литургии. Яне могу изложить здесь свои давнишние мысли, которые прояснили бы эту идею.Много лет назад я беседовал о ней с Дебюсси и представил ему общий замыселпроизведения, которое исходило бы из моих взглядов. Тогда ничего из этого невышло, но впоследствии, когда в сотрудничестве с Онеггером я писал мелодрамуоб Амфионе, мне представился случай составить либретто, отвечающее,насколько это возможно, моим, так сказать, литургическим помыслам3. К несчастью, условия исполнения этой вещи оказались таковы, чтоэксперимент лишился всякого смысла. Единственное, что от него осталось, --это великолепное решение в высшей степени четкой и сложной музыкальнойпроблемы.ВЗГЛЯД НА МОРЕ Небо и Море -- стихии, неотделимые от широчайшего взгляда: наиболеепростые, наиболее свободные с виду, наиболее изменчивые в целостнойпротяженности своего исполинского единства и вместе с тем наиболееоднообразные, наиболее явственно понуждаемые чередовать все те жесостояния безмятежности и тревоги, возмущенья и ясности. В минуты праздности на берегу моря -- ежели мы пытаемся разобрать, чтонавевает нам его близость; когда на губах у нас соль, а в уши струитсяропот или плещут раскаты волн и мы ищем ответа на это неодолимейшееприсутствие, -- мы находим в себе проблески мыслей, обрывки поэм, призракидействий, упованья, угрозы -- целый хаос поползновений и образов,вызываемых и несомых этой чудовищностью, которая то извергает себя, то всебе укрывается и которая гладью своей зовет и своими пучинами устрашает --дерзновение. Вот почему нет такой неодушевленной вещи, которая олицетворялась быболее щедро и более естественно, нежели море. Мы называем его мирным,сердитым, коварным, капризным, печальным, безумным, или свирепым, или желасковым; мы приписываем ему противоречия, вспышки, дрему живого существа.Разум, по-видимому, неспособен обойтись без наивного одушевления этогоисполинского жидкого тела, на котором совокупные действия земли, луны,солнца и воздуха сочетают свои эффекты. Мысль о неверном и чудовищносвоенравном характере, каким древние наделяли своих божеств и какой мыподчас приписываем женщине, легко напрашивается у всякого, кто общается сморем. Шторм разыгрывается за пару часов. Пелена тумана встает ирассеивается по манию волшебства. Две другие мысли, крайне простые и, можно сказать, вполне обнаженные,рождаются в свой черед от встречи пучины и разума. Одна -- о побеге, побеге ради побега: мысль, которую вызываетзагадочное внушение горизонта, подспудный порыв к простору, своего родастрасть или слепой инстинкт бегства 1. Острый запах моря, соленыйветер, рождающий чувство, будто мы дышим ширью, красочная и неуемнаясумятица портов заражают нас восхитительным беспокойством. Современнаяпоэзия -- от Китса до Малларме и от Бодлера до Рембо -- изобилуетнервическими строками, которые будоражат душу и встряхивают ее, подобносвежему бризу в снастях, осаждающему корабли на рейде. Другая мысль служит, быть может, тайной причиной первой. Стремитьсябежать можно лишь от того, что возобновляется беспрерывно. Нескончаемыйперепев, грубое, навязчивое повторение, монотонный плеск и неразличимаясмена зыблемых волн, которые звучно и безустанно бьют о границы моря,сообщают душе, уставшей предвосхищать их неумолимый ритм, насквозьабсурдное понятие Вечного Возвращения 2. В мире идей, однако,абсурдность властительности не помеха: властное и нестерпимое чувствовечного возобновления преображается в безудержное желание прервать всегдапредстоящий цикл, зажигает жажду неведомой пены, девственного времени ибесконечно разнообразных событий. Что касается меня, всю эту зачарованность морем я объясняю себе одним:тем, что оно неизменно являет моему взору возможное. Сколько часов я отдалему. созерцая его невидящим взором и следя за ним с безмолвьем в душе!Порою оно предстает предо мной в некоем универсальном образе: любая волнавидится мне отдельной целостной жизнью. Порою же я различаю лишь то, чтобессознательно запечатлевается зрением и что лишено всякого имени. Какоторваться от этих видений? Кто способен избежать магнетизма полной жизниинерции водной громады? Она играет прозрачностью, бликами, оцепенелостью идвижением, тишью и бурей; она на глазах человека разносит и ширит, втекучих фигурах, закон и случайность, беспорядочность и систему; она стелетили преграждает путь. Полуученое, полуребяческое воображение ворошит, проясняет, связывает, вмыслях о море, сонмы умственных воспоминаний и отголосков, различных повозрасту и происхождению: читанное в детстве, образы путешествий, элементымореходства, крупицы точных знаний... Кое-кому из нас ведомо, что это исполинское море действует на шарземной как узда, сдерживая его вращение. Геолог видит в нем залежь некойжидкой породы, которая держит во взвешенном состоянии атомы всех элементовнашей планеты. Временами разум отваживается погрузиться в пучину. Ониспытывает растущий ее напор; он прозревает все более сумрачную ее толщу. Оннаходит в ней потоки воды более чистой, или более теплой, или же болееохлажденной; течения глубоководные, которые циркулируют и настигают подспудом себя самое, которые разветвляются и сплетаются, опоясываютконтиненты, холод относят к теплу, тепло несут к холоду, образуют ледяныеднища глыб, отколовшихся от полярного припая, -- внося в полноту и всплошную субстанцию косной водной стихии своего рода обращение, аналогичноеобращению естества. Этот великий покой возмущают вдобавок достаточно часто стремительнейшиеколебания, более быстрые, нежели звук, которые творят в нем глубинныебедствия, мгновенные деформации твердыни моря. Глухая волна, разбегаясь отодного конца океана к другому, наталкивается внезапно на чудовищноеподножие взметнувшейся суши, атакует, крушит, опустошает многолюдныеравнины, губит посевы, жилища, всякую жизнь. Где найдешь человека, который бы не исследовал мысленно стихию пучины?Подобно тому как существуют прославленные ландшафты, которые посетитьдолжен каждый путешественник, есть области фантазии и вообразимыесостояния, которые откладываются в каждом сознании и отвечают бесхитростнона одно и то же непреодолимое любопытство. Все мы, как дети, поэты, когда грезим о лоне морском, и мырастворяемся в нем с упоением. Мы измышляем себе, с каждым воображаемымшагом, некое приключение и некий театр. Жюль Верн -- тот Вергилий, которыйводит юные души по этой преисподней. Отлогости, равнины, леса и вулканы, пустынные впадины, коралловыехрамы с полуживыми конечностями, лучезарные сонмища, щупальцевые кустарники,спиралевидные твари и чешуйчатые облака -- все эти недоступные ивероятностные ландшафты хорошо нам знакомы. Мы кружим, живыми скафандрами,в этой расцвеченной сумрачности, отягощенной громадой плавучего небосвода,где проносятся временами, как злые гении моря, грузные и стремительные формыкурсирующих акул. На утес или в ил, на ложе раковин или растений нежно, лениво ступает,ложится порой, в исходе медлительного погружения, огромное тулово корабля,испившего влаги. Там, за две тысячи метров, некий Титаник таит в себенаиполнейшее собрание элементов нашей цивилизации: машины, уборы, модытакого-то дня... Но есть в Океане чудеса вполне реальные и почти ощутимые, которыеошеломляют воображение. Я говорил о подводных лесах; что же сказать о лесе,лишенном корней, предоставленном себе самому, чьи заросли гуще, теснеесплелись и изобильнее жизнью, нежели самый девственный из лесов сухопутных?Вспомните о той части Атлантики, опоясанной кольцом Гольфстрима, гдепокоится Саргассово море -- гигантское скопище водорослей, своего родатуманность клетчатки, которая питается лишь самою водой и которую обогащаютвсе тела, какие вода эта держит под спудом. Ничто не крепит ко дну, чьясредняя высота составляет одну милю, -- ничто не связывает с ним этудиковинную плавучесть, которая простирается на расстояние, равное попротяженности Европейской России, и которая баснословно кишитвсевозможнейшими породами рыб и ракообразных. Некоторые авторы, оценивая ееколоссальность, утверждают, что она содержит сотни миллионов кубическихкилометров растительного вещества, в котором сосредоточены неисчислимыезапасы соды, поташа, хлора, брома, йода, фукозы. Эта фантасмагорическая производительность жизни, это нагромождениеорганической материи позволяют отдельным умам понять образование залежейнефти. Всплывающие при возмущении морского дна, постепенно заливаемые иобрабатываемые дождями, водоросли должны разлагаться, образуяуглеводороды... Море таинственно связано с жизнью. Если жизнь происхождения морского,как то хочется думать столь многим, можно вообразить, что в своейизначальной среде она предстает неизмеримо более могущественной, болееразнообразной, более избыточной и более плодовитой, нежели проявляет себяна суше. По отдельным участкам моря, по промежуточным его пластам -- междуповерхностью и глубинными безднами, по изменчивым трассам средибесформенных вод держатся или проносятся невообразимые сонмы существ, подчасеще более скученных, нежели то бывает в толпе или на перекрестке столицы.Ничто так не связывается с представлением о действительной и исконнойприроде жизни, как зрелище стаи рыб. Быть может, надлежало бы, дабы лучшевыразить мое чувство, написать это слово в единственном числе, --отождествляя этих животных с неким веществом, каковое состоит, разумеется,из отдельных организованных единиц, но чья целостность проявляет себя каксвоего рода субстанция, обусловленная чрезвычайно простыми внешнимиобстоятельствами и законами. Я спрашиваю себя, не есть ли та ценность, какою мы наделяемсуществование, то достоинство и та значимость, какие мы ему приписываем, таметафизическая страстность, какую мы вкладываем в утверждение, что всякийиндивид представляет собой феномен автономный, неповторимый, созданный разнавсегда, -- не есть ли они своего рода следствия редкостности и мизернойплодовитости млекопитающих, коими мы являемся. В море мы видим, чтобезудержное размножение кишащих в нем тварей с успехом уравновешиваетсявзаимным их истреблением. В нем наблюдается некая иерархия хищников и безконца восстанавливается некое статистическое равновесие между видами пожирающими и пожираемыми. Смерть в таком случае предстает органическим условием жизни -- вместотой катастрофы, которая всякий раз кошмарно дивит нас: она не враждует сжизнью, но служит ей. Жизнь, чтобы жить, должна втягивать в свою орбиту,вдыхать столько-то организмов в день, выдыхать столько-то других; и междудвумя этими числами должна сохраняться достаточно устойчивая пропорция.Жизнь, таким образом, не любит чрезмерной живучести. Впрочем, на том уровне концентрации особей, какой наблюдается вотдельных местах, где жизнь наиболее интенсивна, она ассоциируется скаким-то особым свойством наружного жидкого слоя планеты, средоточия неразличимых жизней, чья насыщенность связана с состоянием, составом,температурой, подвижностью различных питательных его пластов. Нет, я уверен, на свете счастливее племени, нежели то, какое встречаешьв стайке дельфинов. Мы наблюдаем их с палубы корабля и, мнится нам, видимнеких полубогов. То погруженные в пену, плещущие в царство воздуха,резвящиеся с огнем разлитого солнца; то на самом форштевне, с которым ведутони бой, меж тем как он вспарывает, рассекает единую хлябь; метущие,завихряющие дорогу, точно собаки впереди лошади, -- они кажутся воплощениемоблеченной в силу фантазии. Они сильны, они проворны, они ничего почти нестрашатся; неподвластные тяжести, лишенные всякой твердой опоры, онисказочно движутся сразу всем своим совокупным объемом; иными словами, ониживут в состоянии, которое открывается нам лишь во сне и которое вбодрствовании мы пытаемся обрести посредством ядов и с помощью техники.Свободная подвижность представляется человеку абсолютным условием"счастья"; он отдает ей всю свою изобретательность; он имитирует ее в танцеи музыке; он наделяет ею небесные сонмы избранников. Эти скачущие иныряющие дельфины являют ее перед ним, исполняя его зависти. Потому-то икорабли, даже самые грузные и уродливые, наблюдает он со всем присущим емуинтересом к способностям передвижения. Никакие волнующие ландшафты -- ни пейзажи альпийские, ни лесные, ниграндиозность дикой природы, ни сказочные сады -- не стоят, на мой взгляд,того, что открывается нам с террасы, господствующей над портом. Глазобозревает море, город, контраст их и все, что содержит, что вбирает в себяи из себя выпускает, во всякую пору дня, ломаное кольцо дамб и молов. Супоением я вдыхаю дым, пары, запахи, бриз морской. Я люблю даже соломенную иугольную пыль, которая носится над пристанями, даже диковинные ароматыпакгаузов и доков, где фрукты, нефть, скот, сырая кожа, пихтовые доски,сера и кофе сочетают свои обонятельные эффекты. Целыми днями готов яследить за тем, что Жозеф Берне называл "многообразными трудами морскогопорта". От горизонта до четкой линии возведенного побережья, от прозрачныхгор на дальнем берегу до скромных вышек семафоров и маяков -- глаз обнимаетразом человеческое и нечеловеческое. Не здесь ли проходит самый рубеж, где свечно дикой стихией, с первозданной физическою природой, с неизменнойпервобытной явью и девственнейшей реальностью встречаются творения рукчеловеческих, преображенная земля, вписанные симметрии, расставленные,возведенные массы, переключенная, обузданная энергия и вся машина усилия,коего очевидный закон есть целенаправленность, расчетливость, сообразность,предвидение, надежда? Блаженны нежащиеся под солнцем, облокотившись на парапет белоснежногокамня, из какого дорожное ведомство сооружает плотины и волноломы! Другиепростерлись ничком на береговых валунах, которые мало-помалу грызет, точити распыляет волна. Иные удят; искалывают под водой пальцы о щупальцаморских ежей; тычут ножом в облепившие скалу ракушки. Вокруг каждого портасобирается целая фауна этаких празднолюбцев -- полуфилософов,полумоллюсков. Нет для поэта более приятного общества. Это -- истинныезнатоки Морского Театра: ничто в жизни порта не ускользает от них. Для них,как и для меня, вхождение, выход судов -- событие всякий раз новое. Ониспорят о силуэтах, различаемых вдалеке. Что-либо необычное в формах илиоснастке порождает догадки. По тому, как встречают явившегося на корабльлоцмана, судят они о характере капитана... Но я не слушаю более: то, что янаблюдаю, отвлекает меня от того, о чем они говорят. Подходит громадноесудно; вздувается и убегает в море рыбачий парус. Дымящаяся чудовищность,разминувшись в фарватере с крылатой малюткой, издает странный рев и бросаетякорь: клюз изрыгает внезапно огненную лавину колец -- с раскатистымлязгом, с грохотом, с режущим скрежетом литой цепи, грубо исторгнутой из ееящика. Порою, подобно тому как на улице сталкиваются мимоходом богач сбедняком, сверкающая чистотой и опрятностью яхта, само совершенство ивеликолепие, скользит вдоль допотопных кошмарных баркасов, барок и бригов,груженных кирпичом или бочками, заваленных ржавым хламом и худыми насосами,-- этих развалин, чьи паруса -- лохмотья, окраска -- сплошная рана и гдепассажирами -- куры и какой-нибудь пес неопределенной породы. Иной раз,однако, почтенная посудина, несмотря на свое убожество, еще сохраняетизящество линий. Почти все истинные красоты корабля -- под водой; остальное-- мертвая тяжесть. Сходите на стапеля или в доки, понаблюдайте подводныекорпуса -- их элегантность и мощь, их массы, их филигранные, строговыверенные линии, которые призваны отвечать массе совокупных условий. Здесьприходит черед искусству: нет более впечатляющей архитектуры, нежели та,что на движущемся основании зиждет движимое и подвижное сооружение.III ЛЮБИТЕЛЬ ПОЭЗИИ ПИСЬМО О МИФАХ ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ К "ПОЗНАНИЮ БОГИНИ" ЧИСТАЯ ПОЭЗИЯ ВОПРОСЫ ПОЭЗИИ
Популярное: Модели организации как закрытой, открытой, частично открытой системы: Закрытая система имеет жесткие фиксированные границы, ее действия относительно независимы... Как вы ведете себя при стрессе?: Вы можете самостоятельно управлять стрессом! Каждый из нас имеет право и возможность уменьшить его воздействие на нас... Почему двоичная система счисления так распространена?: Каждая цифра должна быть как-то представлена на физическом носителе... ©2015-2024 megaobuchalka.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. (195)
|
Почему 1285321 студент выбрали МегаОбучалку... Система поиска информации Мобильная версия сайта Удобная навигация Нет шокирующей рекламы |