ПОЭЗИЯ И АБСТРАКТНАЯ МЫСЛЬ
ПОЛОЖЕНИЕ БОДЛЕРА ПИСЬМО О МАЛЛАРМЕ Я ГОВОРИЛ ПОРОЙ СТЕФАНУ МАЛЛАРМЕ ПРЕДИСЛОВИЕ К "ПЕРСИДСКИМ ПИСЬМАМ" ИСКУШЕНИЕ (СВЯТОГО) ФЛОБЕРАЛЮБИТЕЛЬ ПОЭЗИИ Если мне вдруг открывается действительный ход моей мысли, я не нахожуутешения в необходимости претерпевать это внутреннее, безличное ибезначальное, слово, -- эти сменяющиеся фигуры, эти сонмы усилий,прерываемых собственной легкостью, которые одно другому наследуют, ничегоне меняя в своих превращениях. Неуловимо бессвязная, всякий миг тщетная, ибостихийная, мысль, по своей природе, лишена стиля. Однако не каждый день я могу предлагать своему сознанию некиеабсолютные сущности либо изыскивать умственные преткновения, призванныесоздавать во мне, вместо невыносимой, вечно бегущей стихии, видимостьначала, полноты и цели. Любая поэма есть определенная длительность, во время которой я какчитатель впитываю некий выношенный закон; я привношу в него свое дыхание иорудие своего голоса -- или же только их скрытую силу, которая находитобщий язык с безмолвием. Я отдаюсь восхитительному порыву: читать, жить там, куда увлекаютслова. Их явление предначертано. Их звучания взаимосвязаны. Их подвижность уже обусловленапредварительным размышлением, по воле которого они должны устремиться ввеликолепие, в чистоту сочетаний, в отзвучность. Предусмотрены даже моиизумления: они незримо расставлены и участвуют в ритме. Ведомый неукоснительно строгим письмом, по мере того как всегдапредстоящий размер бесповоротно связывает мою память, я ощущаю каждое словово всей его силе, ибо ждал его бесконечно. Этот размер, который уносит меняи мною окрашивается, равно избавляет меня от истинного и от ложного.Сомнение не раздирает меня, рассудок меня не гнетет. Нет местаслучайности; все подчиняется невероятной удаче. Я без труда нахожу языкэтого счастья; и мне мыслится, волей искусства, мысль безукоризненночеткая, сказочно дальновидная -- с рассчитанными пробелами, безнепроизвольных темнот, -- чье движение передается мне и чья ритмичностьменя заполняет: изумительно завершенная мысль.ПИСЬМО О МИФАХ Некая дама, дорогой друг, дама совершенно безвестная, пишет мне и, вдлиннейшем, не в меру прочувствованном письме, обращается ко мне сразличными недоумениями, от которых, как якобы верится ей, я способен ееизбавить. Она тревожится о боге и любви во мне -- верую ли я в то и в другое; онажаждет знать, не гибельна ли чистая поэзия для чувства, и она спрашивает,занимаюсь ли я анализом своих снов, как то делается в Центральной Европе,где нет в порядочном обществе человека, который не извлекал бы каждое утроиз собственных недр каких-то глубинных чудовищностей, каких-либо мерзостныхосьминогов, вскормленных им и исполняющих его гордостью 1. Все эти и многие иные ее сомнения я сумел разрешить или же успокоитьбез особого труда. Обширных познаний у меня нет, но темы значительные их ине требуют. Все к тому же решает тон: некое изящество умиротворяет, некийоборот волнует, некие красоты завораживают своей прелестью нежнуюдушу-читательницу, которая не столько ищет ответа -- ибо он означал быконец игры и утрату предлога, -- сколько сама хочет быть вопрошаемой. Тем не менее я был поставлен в тупик одной частной проблемой, из числатех проблем, с коими невозможно разделаться без обильного чтения и раздумий. Чтение тяготит меня: только письмо, быть может, несколько более дляменя томительно. Единственное, на что я способен, -- это изыскивать то, чтодиктует насущная моя потребность. Я -- жалкий Робинзон на острове плоти идуха, который со всех сторон омывает неведомое, и я наскоро сколачиваю себеинструменты и навыки. Иногда я ликую оттого, что так нищ и так недостоинсокровищ накопленных знаний. Я нищ, но я царь; разумеется, как и Робинзон, яцарствую над своими же внутренними обезьянами и попугаями, но ведь царствуювсе-таки... Я и впрямь полагаю, что отцы наши читали сверх меры и что нашмозг состоит из серой книжной массы... Но возвращаюсь к своей вопрошательнице, с которой расстался на миг внекой точке бегущего времени. Эта безликая женщина, знакомая мне лишь поаромату ее бумаги (и этот острый аромат вызывает у меня привкус тошноты),заставляет меня вдобавок, с настойчивостью поразительной, высказываться омифах и об их науке, которые я непременно должен ей толковать, но о которыхя знаю не больше того, что хочу. Понять не могу, зачем они ей. Если бы, чистый и мудрый мой друг, я имел дело с вами, если былюбознательность ваша попыталась расшевелить мою леность, ничего, кромешуток на эту тему, двусмысленных или же просто ребячливых, вы от меня недобились бы. В отношениях между людьми, которые знают друг друга насквозь,-- как знаем, увы, мы с вами, -- существенна лишь эта тайная связь двухнатур; слова в счет не идут, поступки -- ничто... Но раз уж, милый друг, я решился ответить этой благоухающей незнакомке,-- и одному богу известно, почему я ответил ей, какие смутные упования,какие предчувствия дивных рискованностей толкнули меня написать ей, -- япередам вам сущность того, что для нее надумал. Надобно было изображатьпознания, которых у меня нет и которые у других не внушают мне зависти.Счастливы прочие, у кого они есть! И несчастны при всей основательности ихпознаний, -- если на них опираются! Признаюсь сперва, что в минуту, когда я делал усилие, дабы вообразитьцарство мифов, я ощутил неподатливость моего разума; я подталкивал его, яодолевал его скуку и его упрямство, и, поскольку он пятился под моимнапором, обращая взгляд к тому. что он любит, ища того, что умеет лучшевсего, слишком живо рисуя мне его прелести, я устремил его с яростью всредоточие чудовищ, в скопище всевозможных богов, демонов, героев,кошмарных тварей и прочих созданий древних, которые столь же рьянопользовались своей философией, дабы населять вселенную, как позднее мыиспользовали свою, дабы очистить ее от всякой жизни. Наши праотцысовокуплялись во тьме своей с каждой тайной, -- и странные рождались от нихдети! Я не знал, как разобраться в своей сумятице, за что ухватиться, чтобыутвердить в ней отправную точку и развивать те смутные идеи, которые толчеяобразов и воспоминаний, мириады имен и нагромождение гипотез пробуждали игасили во мне на глазах у моего помысла. Перо мое царапало бумагу, левая рука теребила лицо, глаза слишкомотчетливо рисовали хорошо освещенный предмет, и я слишком ясно сознавал,что не испытываю никакой потребности писать. Затем перо это, которое малымидозами убивало время, само собой принялось набрасывать причудливые фигуры,безобразных рыб, спрутов, ощетинившихся слишком зыбкими и невесомымизавитками... Оно порождало мифы, которые из моего ожидания уносились вовремя, между тем как душа моя, почти не замечая того, что творила рядоммоя рука, блуждала, точно сомнамбула, среди сумрачных воображаемых стен иподводных декораций монакского аквариума. Кто знает, подумал я, быть может, действительность в ее бесчисленныхформах столь же прихотлива, столь же произвольно построена, как эти животныеарабески? Когда я грежу и фантазирую без оглядки, не являюсь ли я самою...природой? -- Лишь бы перо касалось бумаги, лишь бы на нем были чернила,лишь бы я томился и лишь бы забывался -- я творю! Случайно возникшее словорастягивается до бесконечности, обрастает органами фразы, и фраза этатребует другой, которая могла бы ей предшествовать; она ищет прошлого,которое порождает, дабы возникнуть... после того как уже появилась! И этикривые, эти завитки, эти усики и щупальца, отростки и конечности, которые явывожу на своей странице, -- разве природа в своих играх не действуетсходно, когда она расточает, преобразует, губит, предает забвенью и вновьнаходит столько возможностей и форм жизни среди лучей и атомов, в которыхроится и сталкивается все, что есть мыслимого и немыслимого? Тем не менее разум готов с ней поспорить. Больше того, он побиваетприроду, ибо не только творит, как то свойственно делать ей, но вдобавок ещетворит иллюзорно. Истинное он сочетает с ложным, и, между тем как жизнь,или реальность, довольствуется внутримгновенным размножением, он выковалсебе миф из мифов, воплощенную беспредельность мифического -- Время... Однако вымысел и время не могли бы существовать без некоего ухищрения.Слово и есть средство, позволяющее множиться в небытии. И вот каким образом приступил я наконец к предмету и построилрассуждение о нем для нежной дамы-невидимки: О, миф, сударыня!.. -- сказал я ей. -- Мифом именуется все то, чтосуществует и пребывает не иначе, как будучи функцией слова. Нет стольтемного высказывания, нет столь причудливых толков, нет столь бессвязноголепета, которым мы не могли бы придать какого-то смысла. Всегда имеетсянекая догадка, которая вносит смысл в самые диковинные речи. Подумайте и о том, что многочисленные рассказы о каком-либо деле иразличные версии одного и того же события вы черпаете из книг или усвидетелей, которые, хотя и противоречат друг другу, равно заслуживаютдоверия. Сказать, что они разноречивы, значит сказать, что их совокупноемногообразие формирует чудовище. Их соперничество порождает химеру... Ночудовище или химера, совершенно нежизнеспособные в реальности, превосходночувствуют себя в мглистом царстве умов. Сирена есть сочетание женщины ирыбы, образ которого представить нетрудно. Но возможна ли живая сирена? Яотнюдь не уверен, что мы уже настолько сведущи в науках о жизни, чтобы наосновании какого-то неоспоримого аргумента отказать сиренам в праве набытие. Надлежало бы обратиться к анатомии и физиологии, дабы привести вдоказательство нечто большее того довода, что современный человек никогда ссиренами не согрешал 2. Миф -- это то, что гибнет, достигнув чуть большей отчетливости. Мыможем видеть, как под испытующим взглядом, под многократным целенаправленнымдействием неумолимых вопросов и сомнений, которыми в каждой точке своейвооружается бодрствующий интеллект, миф испаряется и до бесконечностиоскудевает фауна смутного и отвлеченного... Мифы разлагаются на свету,который творит в нас совместная реальность нашей плоти и нашей высшейсознательности. Заметьте, какую грандиозную драму строит кошмар на разнообразиинезависимых ощущений, одолевающих нас во сне. Рука придавлена телом;открывшаяся нога, которая высвободилась из-под покрывала, стынет вдали отфигуры спящего; ранние прохожие оглашают криком рассветную улицу; пустойжелудок сжимается, и кишечник вырабатывает ферменты; некий луч восходящегосолнца смутно тревожит сетчатку сквозь закрытые веки... Такова суммаизолированных и разнородных данных, и никому еще не удавалось очертить их вотдельности и в рамках знакомого мира, чтобы их упорядочить, удержать одни,отбросить другие, согласовать их значимости -- и позволить нам поставитьточку. В своей целокупности, однако, они представляют как бы равные условия,которые должны быть равным образом удовлетворены. В результате рождаетсястранное, нелепое творение, несообразное с течением жизни, всесильное ивсеустрашающее, которое не несет в себе никакого целевого начала, ни исхода, ни предела... То же, хотя и с меньшею связностью, происходит вмельчайших обстоятельствах бодрствования. Вся история мысли есть не чтоиное, как игра бесконечного множества маленьких кошмаров, ведущих кграндиозным последствиям, тогда как во сне наблюдаются кошмары грандиозные,коих последствия ограниченны и слабы. Весь наш язык состоит из коротких отрывистых грез, и замечательно какраз то, что время от времени мы строим из них поразительно точные инеобыкновенно здравые мысли. Поистине мы заключаем в себе столько мифов и мифы эти настолько с намисрослись, что мы вряд ли смогли бы четко выделить в нашем сознании нечтовполне им чуждое. Нельзя даже говорить о них, не впадая в мифотворчество:разве не творю я в эту минуту миф о мифе, дабы удовлетворить прихоть некоегомифа? Я и впрямь не знаю, друзья мои, как уйти нам от несуществующего! Словонастолько вросло в нас и так внедрилось оно во все вокруг, что невозможнопредставить, как можем мы избежать мнимостей, без которых ничто необходится... 3. Подумайте о том, что грядущее -- миф, что вселенная -- тот же миф, чточисло и любовь, реальное и его бесконечность, право, народ, поэзия... самаземля наша-- суть мифыИ даже полюс -- миф, ибо те, кто утверждает, что донего добрались, уверовали в это, основываясь на доводах, неотделимых отслова... Я не упомянул еще о минувшем... Вся история есть не что иное, каксовокупность мыслей, которые мы наделяем сугубо мифической ценностью,полагая, что они воспроизводят былое. Всякое мгновение ежемгновеннонизвергается в сферу воображаемого, и едва человек умирает, как соскоростью света он уносится к кентаврам и ангелам... Что говорю! Едва мыотвернулись, едва вышли из поля зрения, как молва делает из нас все, что ейвздумается. Но возвращаюсь к истории. До чего нечувствительно преходит она в грезупо мере того, как удаляется от настоящего! Мифы, по времени близкие к нам,еще не так необузданны, они еще связаны наличием вполне достоверных текстови материальных свидетельств, которые несколько умеряют нашу фантазию. Но,перенесшись от своего рождения на три-четыре тысячелетия назад, мывырываемся на волю. Там-то, в мифической пустоте чистого времени,свободного ото всего, что напоминает нам о себе, разум -- убежденный лишь втом, что нечто происходило, понуждаемый своей исконной потребностьюпрозревать истоки, "причины", основания сущего либо собственной сущности, --плодит все более архаические эпохи, государства, события, существа, нравы,образы и истории, чья совокупность связывается или же запростоотождествляется в сознании с чрезвычайно бесхитростной космологией индусов,которые, дабы утвердить Землю в пространстве, громоздили ее наисполинского слона, а это животное высилось на черепахе, а она в свой чередпокоилась в море, таившем в себе непостижимые топи... 4. Самый глубокий философ, самый вооруженный физик, равно как и геометр,наилучше владеющий теми средствами, которые Лаплас пышно именовал "орудиямиблагороднейшего анализа", не могут и неспособны действовать иначе. Вот почему довелось мне однажды написать: "Вначале был Вымысел!" А это значит, что всякий корень и всякое зерно сущего сродни песням исказкам, витающим у колыбелей... Таков уж своего рода абсолютный закон, что всегда и повсюду, во всякуюэпоху цивилизации, в любом веровании, посредством какой угодно системы и вовсех отношениях ложное служит опорой истинному, а это последнее безусловнои неотвратимо полагает ложное своим предтечей, своей причиной, своимначалом и концом; и оно творит ложное, из которого само стремитсявозникнуть. Вся древность, вся обусловленность, вся первооснова явленийсуть баснословные домыслы, строящиеся по элементарным законам. Чего бы мы стоили без пищи несуществующего? Совсем немногого, и умынаши исчахли бы от безделья, когда бы фантазии, миражи, абстракции,верования, страшилища, догадки и так называемые метафизические проблемы немножили реальные существа и образы в наших природных безднах и потемках. Мифы -- души наших поступков и наших страстей. Действовать мы способныне иначе, как устремляясь к некоему призраку. Любить мы умеем лишь то, чтотворим. Вот, милый друг мой, почти все, что высказал я бесплотной особе, ккоторой -- я опасаюсь не без удовольствия -- вы могли бы приревновать меня.Я избавлю вас от нескольких звучных фраз, которыми счел нужным увенчать этирассуждения. В последние строки своего письма я вложил крупицу поэзии. Не следуетоставлять женщину во власти голых идей; надобно позолотить ей пилюлюпрощания. Итак, я надумал сказать моей незнакомке, что, подобно тому как впогожий день солнце на горизонте завораживает, исполняет видениямирассветную и вечернюю зори, утро мира и его закат озаряются, полнятсячудесами. Как стелющиеся над землею лучи рождают в человеческом взореизумительные восторги, струят в него чарования, сказочные превращения,исполинские формы, которые реют и ширятся в вышине, -- все эти видыинобытия, эти огненные ландшафты с янтарными утесами, хрустальными озерами,престолами, плавучими гротами, гееннами горними, фантасмагориями; и как этиблестящие сферы, эти миражи, эти чудовищности и эти воздушные божестваистаивают во мгле и в рассеянном свете, -- так же складывается судьба всехбогов и всех, в том числе и абстрактных, идолов наших: того, что было,того, что будет, того, что зреет вдали от нас. То, в чем наш разумнуждается, начала, которых он ищет, следствия и развязки, которых он жаждет,-- все это он может черпать и претерпевать в себе лишь самом; оторванный отопыта, не связанный условиями, которые ставит ему непосредственное ощущение,он вырабатывает то, что единовластно диктует его потребность. Он замыкается в себе, он источает чудесное. Мельчайшие своипревратности он делает источником сверхъестественных сущностей. В этомсостоянии он использует всякую данность; двусмысленность, недоразумение,каламбур равно питают его. Он именует науками и искусствами собственнуюспособность наделять свои фантасмагории четкостью, долговечностью,постоянством и даже внутренней логикой, коим он сам изумляется -- и коимитяготится порою! Прощайте, дорогая... Я повел уже речь о любви.ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ К "ПОЗНАНИЮ БОГИНИ" (Фрагмент) Лет сорок тому назад человеческий разум избавился еще от одногосомнения. Окончательное доказательство низвергло в область фантазий древнеепритязание отыскать квадратуру круга. Счастливы геометры, которые время отвремени рассеивают очередную туманность своей системы; поэты, однако, этогосчастья лишены; они еще не убедились в невозможности квадрировать всякуюмысль в поэтической форме. Поскольку операции, которые позволяют влечению запечатлеваться вгармоничной и неизгладимой речевой конструкции, невероятно загадочны исложны, все еще допустимо -- и допустимо будет всегда -- сомневаться вспособности философии, истории, науки, политики, морали, апологетики ипрочих объектов прозы находить выражение в мелодических и чисто личностныхформах поэзии. Все дело, быть может, в таланте: абсолютной недопустимостинет. Басня и ее мораль, описание и обобщение, проповедь, споры, -- я ненахожу такой интеллектуальной материи, которая в ходе столетий невводилась бы в строгие рамки стиха и не подвергалась, волей искусства,странным -- божественным! -- требованиям. Поскольку ни сама цель поэзии, ни методы, к ней ведущие, до сих пор неизучены и поскольку молчат о них те, кто их знает, а судят о них другие --кто их не ведает, всякая ясность в этих вопросах остается сугубоиндивидуальной, мнения допускаются самые противоречивые, и каждое из нихнаходит великолепные примеры и факты из прошлого, которые труднооспаривать. Этой неопределенности способствует то обстоятельство, что поэтическоетворчество самой различной тематики продолжается и поныне; больше того,величайшие и, быть может, прекраснейшие стихотворные произведения, какиедостались нам от прошлого, принадлежат к жанру дидактическому илиисторическому. "De natura rerum", "Георгики", "Энеида", "БожественнаяКомедия", "Легенда веков"... черпают известную долю своей субстанции впонятиях, кои могли бы питать самую заурядную прозу. Переводя их, мы необязательно полностью их обесцвечиваем. Следовательно, можно былодогадываться, что наступит время, когда обширные системы такого родаподвергнутся внутренней дифференциации. Поскольку можно читать ихразличными, друг с другом не связанными, способами и членить в зависимостиот раздельных моментов нашего восприятия, эта множественность возможныхпрочтений должна была привести наконец к своеобразному разделению труда.(Точно так же исследование различных тел потребовало со временемразмежевания отраслей науки. ) Наконец, в середине девятнадцатого века в нашей литературеобнаруживается замечательная тенденция к очищению Поэзии от всякойчужеродной материи. Этот поиск чистого состояния поэзии был наиточнейшепредсказан и предначертан Эдгаром По. Нет, следовательно, ничегоудивительного в том, что с Бодлера начинаются попытки осуществить этосамодостаточное совершенство. Тому же Бодлеру принадлежит иного рода почин. Первым из наших поэтов ониспытывает воздействие Музыки, к которой прибегает за помощью и советом. Влице Берлиоза и Вагнера романтическая музыка отдалась поискам литературныхэффектов. Она изумительно ими вооружилась, -- что нетрудно понять: хотянеистовость, а то и буйство, аффектация глубины, горя, избыточности ичистоты, отвечавшие тогдашним вкусам, будучи выражены средствами речи,плодят в изобилии нелепицы и курьезы, которые не изглаживает даже время,эти же разрушительные элементы не столь заметны у композиторов, как упоэтов. Причина, возможно, в том, что музыка наделена своего рода жизнью,которая передается нашему естеству; тогда как творения слова мы должны саминаделять жизнью... Как бы то ни было, пришло для поэзии время почувствовать, что онамеркнет и теряется на фоне безудержности и богатства оркестра. Самаямощная, самая громоподобная поэма Гюго бессильна сообщить слушателю тебезмерные иллюзии, ту дрожь, ту восторженность и, в сфере как быинтеллектуальной, те воображаемые прозрения, те подобия мыслей, те образыстранно означившейся математики, какие высвобождает, рисует или обрушиваетсимфония, которые она исчерпывает до немоты или молниеносно испепеляет,оставляя в душе поразительное ощущение всемогущества и обмана... Доверие, скаким поэты относятся к своему особому гению, предвещание вечности, котороеони с юности находят в мире и речи, их восходящее к незапамятным временамвладение лирой и высочайший ранг, который они приписывают себе в иерархиислужителей мироздания, еще никогда, быть может, не подвергались столь явнойугрозе. Они выходили из концертных залов подавленными. Подавленными и --ослепленными; как если бы их вознесла на седьмое небо какая-то немилосерднаяблагодать, которая распахнула им эти высоты лишь для того, чтобы онипознали ярчайшие лики запретных возможностей и недостижимых чудес. Чемпронзительней, чем очевидней казались им эти неодолимые блаженства, темострее, тем безнадежней страдала их гордость. Та же гордость подсказала им выход. У людей мыслящих она являетсяжизненной необходимостью. В каждом по-разному, как того требовал характерличности, она зажгла дух борьбы -- странной борьбы интеллекта; все средстваверсификации, все известные приемы риторики и просодии были воскрешены впамяти; множество новых было вызвано к жизни в перевозбужденных умах. То, что нарекли символизмом, попросту сводится к общему для многихпоэтических семейств (причем семейств враждующих) стремлению "забрать уМузыки свое добро" 1. Такова единственно возможная разгадка этогонаправления. Темноты и странности, в которых столько его упрекали, слишкомтесная на первый взгляд связь с литературой английской, славянской илигерманской, запутанность синтаксиса, сбивчивость ритмов, причудливостьсловаря, навязчивые фигуры... все это легко объяснимо, коль скоро выявленосновной принцип. Наблюдатели этих опытов, как равно и сами их авторы,напрасно искали причину в злосчастном понятии "символа". Понятие этосодержит все, что угодно; и если кто-либо захочет вложить в него своюнадежду, он эту надежду отыщет в нем! Но мы были вскормлены музыкой, и наши литературные головы мечтали лишьоб одном: достичь в языке почти тех же эффектов, какие рождали в нашемчувствующем существе возбудители чисто звуковые. Одни поклонялись Вагнеру,другие -- Шуману. Я мог бы написать, что они их ненавидели. При такойтемпературе страстной заинтересованности два эти состояния неразличимы. Обзор всех начинаний этой эпохи потребовал бы систематическогоисследования. Не часто бывало, чтобы вопросам чистой красоты посвящали, втакой короткий срок, столько пыла, столько отваги, столько теоретическихпоисков, столько изощренности, столько ревностного усердия и столькоспоров. Можно сказать, что эта проблема была рассмотрена со всех сторон.Язык -явление сложное; его многогранность позволяет исследователямприбегать к самым разнообразным экспериментам. Кое-кто, сохраняятрадиционные формы французского стиха, старался устранить описательность,нравоучения, проповеди, произвольность деталей; они очищали свою поэзию отвсяких умозрительных элементов, которые музыка выразить неспособна. Другиевносили в каждый предмет бесконечную широту значений, что должно былопредполагать некую скрытую метафизику. Они пользовались изумительномногозначными средствами. Они населяли свои волшебные парки и тающиедубравы чисто призрачной фауной. Каждая вещь служила намеком; ничто неограничивалось простотой бытия; все мыслило в этих зеркальных царствах; вовсяком случае, все казалось мыслящим... Тем временем болееволеустремленные и более вдумчивые чародеи овладевали тайнами древнейпросодии. Для некоторых из них красочное звучание и комбинационное искусствоаллитераций, казалось, больше не представляло никакого секрета; онисвободно переносили в свои стихи различные оркестровые тембры -- и невсегда в своих расчетах обманывались. Иные мастерски воссоздавалинаивность и непринужденную прелесть старинной народной поэзии. Бесконечныеспоры этих строгих избранников Музы изобиловали ссылками на филологию ифонетику. То было время теорий, дотошности, страстных оценок и толкований.Достаточно неумолимо настроенная молодежь отбрасывала научную догму, котораяначинала выходить из моды, и не принимала догмы религиозной, которая вмоду еще не вошла; ей казалось, что в глубоком и строгом культе всей суммыискусств она найдет некое знание и даже, быть может, некую безусловнуюистину. Еще немного, и появилась бы какая-то новая религия... Но самипроизведения этой поры отнюдь не свидетельствуют с наглядностью о такомнаправлении мыслей. Следует, напротив, тщательно выявить, на что онокладет запрет и что действительно исчезло в поэзии рассматриваемого периода.Абстрактная мысль, некогда допускавшаяся внутрь Стиха, -- став почтинесовместимой с непосредственными эмоциями, какие поэты стремилисьпорождать непрерывно, будучи изгнана из поэзии, решившей довольствоватьсясобственной сущностью, сбитая с толку множащимися эффектами внезапности имузыкальности, коих требовал современный вкус, -- перенесена была,по-видимому, в стадию подготовки и теорию поэтических произведений.Философия и даже мораль постарались отмежеваться от произведений искусства инайти себе место в размышлениях, им предшествующих. То был самый настоящийпрогресс. Философия -- если очистить ее от всего неясного и опровергнутого-- исчерпывается ныне пятью-шестью проблемами, четкими по видимости,неопределенными по сути, сколь угодно сомнительными, всегда сводящимися клингвистическим спорам, чье разрешение обусловлено тем, как они былизаписаны. Но значение этих удивительных изысканий не настолькоуменьшилось, как это можно было бы предположить; оно заключается в этойхрупкости и даже в самих этих спорах, -- что значит в изяществе все болееутонченного логического и психологического аппарата, которого они требуют;оно уже не заключается в выводах. Следственно, философствовать больше незначит изрекать суждения, пусть даже восхитительные, о природе и еетворце, о жизни, о смерти, о времени, о справедливости... Наша философияопределяется ее аппаратом, но отнюдь не ее предметом. Она не можетотрешиться от своих собственных трудностей, составляющих ее форму; и онанеспособна принять стихотворную форму, не утратив своей природы и не погубивстиха. Говорить в наши дни о философской поэзии (даже ссылаясь на Альфредаде Виньи, Леконт де Лиля и еще кого-либо) значит наивно отождествлятьабсолютно несовместимые обусловленности и усилия мысли. Не значит ли этозабывать о том, что цель философствующего состоит в определении иливыработке понятия -- то есть некой возможности и инструмента возможности,-- тогда как современный поэт старается породить в нас некое состояние идовести это необычайное состояние до точки наивысшего блаженства?.. Таким, в общих чертах, видится мне, в четвертьвековой дали, отделеннойот наших дней бездной событий, великий замысел символистов. Я не знаю, чтоименно будущее, которое не всегда судит здраво и беспристрастно, удержит изих многообразных усилий. Подобные Дерзновения не обходятся безопрометчивости, без риска, без чрезмерной непримиримости и без ребячества.Традиция, внятность, психическая уравновешенность, которые довольно частостановятся жертвами разума, устремленного к своей цели, порою страдают отнашего жертвенного служения чистейшей красоте. Мы подчас былиневразумительны, подчас -- легковесны. Наш язык не всегда был достоин техпохвал и той долговечности, какие хотела бы уготовить ему наша гордость; инаши бесчисленные помыслы заполняют ныне меланхолической чередой тишайшеецарство теней нашей памяти... Произведения, взгляды, излюбленные приемы --все это еще полбеды! Но сама наша Идея, наше Высшее Благо, -- разве непревратилась она в тающий призрак забвения? Суждено ли ей было так угасать?Как могла она, о собратья, угаснуть? -- Какая тайная сила исподвольподорвала нашу веру, обессилила нашу истину, истощила нашу отвагу? Разведоказано было, что свет способен ветшать? И как объяснить (вот в чемсекрет), что те, кто пришел нам на смену и кто неизбежно уйдет, испытавтщету и разочарование в результате тождественных перемен, были исполненыиных влечений и поклонялись иным богам? Ведь нам казалось столь очевидным,что идеал наш неуязвим! Разве не вытекал он естественно из совокупного опытавсех предшествовавших литератур? Разве не был он лучшим, изумительнопоздним цветом всей толщи культуры? Напрашиваются два объяснения этого своеобычного краха. Прежде всегоможно помыслить, что мы попросту стали жертвами некой отвлеченной иллюзии.Когда иллюзия эта разрушилась, нам остались лишь воспоминания об абсурдныхдеяниях и необъяснимой страсти... Но влечение иллюзорным быть не может. Нетничего более специфически реального, нежели влечение как таковое; оноподобно Богу святого Ансельма: его идея и его реальность нерасторжимы.Нужно, следовательно, искать другую разгадку и объяснить наш крах причинамиболее сложными. Нужно, напротив, предположить, что наш путь и впрямь был нис чем не сравним; что в своем влечении мы приблизились к самой сущностинашего искусства; и что мы действительно разгадали совокупную значимостьтрудов наших предков, выделили в их творчестве то, что кажется самымпрекрасным, проложили по этим останкам свой собственный путь, неутомимошагали этой бесценной стезей, где встречались нам все же и пальмы иосвежающие родники, -- всегда устремляясь к горизонтам чистой поэзии...2. В этом таилась угроза; именно здесь была наша погибель; и вэтом же -- цель. Ибо истина такого рода -- это предел бытия; располагаться здесь недано никому. Подобная чистота несовместима с требованиями жизни. Мы лишьмысленно прозреваем идею совершенства, подобно тому как ладонь безнаказаннорассекает пламя; но пламя не место для жизни, и обиталище высшей ясностинеизбежно должно быть пустынным. Я хочу сказать, что наше волеустремление кстрожайшей подтянутости искусства -- к синтезу предпосылок, которые мынаходили в достижениях предшественников, -- к красоте, все отчетливейпознающей свои истоки, все более независимой от какого угодно объекта, отвульгарных сентиментальных соблазнов и от грубых эффектов красноречия, --что вся эта слишком трезвая ревностность приводила, быть может, к почтинечеловеческому состоянию. Это -- явление широко распространенное; с нимсталкивались и метафизика, и мораль, и даже наука. Абсолютная поэзия может родиться лишь милостью неимоверного чуда;произведения, целиком ей обязанные, составляют в сокровищнице каждойлитературы ее самые редкостные и самые фантастические богатства. Но подобно тому как абсолютная пустота или абсолютный нуль, оставаясьнедостижимыми, позволяют к себе приблизиться лишь ценой нескончаемо-тяжкихусилий, совершенная чистота нашего искусства требует от того, кто еевзыскует, столь долгих и столь непосильных трудов, что они поглощают всюрадость поэтического бытия, оставляя в конце концов лишь гордыню вечнойнеудовлетворенности. Для большинства молодых людей, наделенных поэтическиминстинктом, эта требовательность невыносима. Наши преемники не позавидовалинашим терзаниям; они не унаследовали нашей разборчивости; там, где мысталкивались с новыми трудностями, они порой находили некие преимущества; иподчас они рвали на части то, что мы хотели лишь разобрать. Они вновьобратились к случайностям бытия, на которые мы закрывали глаза, дабы вернееуподобиться его сущности... Все это надлежало предвидеть. Но о дальнейшемтакже можно было догадываться. Не следует ли попытаться однажды связать нашеистекшее прошлое с прошлым, его сменившим, почерпнув в том и в другомродственные уроки? Я замечаю, что в некоторых умах уже осуществляется этаестественная работа. Жизнь действует не иначе; и тот же самый процесс,который мы наблюдаем в смене живых существ, где сочетаются непрерывность иатавизмы, воспроизводится в эволюции жизни литературной...ЧИСТАЯ ПОЭЗИЯ Заметки к выступлению Много шуму было поднято в обществе (я имею в виду общество, пищейкоторому служат продукты наиболее изысканные и наиболее бесполезные), --много шуму поднято было вокруг двух этих слов: чистая поэзия. В какой-томере я несу за это ответственность. Несколько лет назад в предисловии ккниге одного из моих друзей мне случилось произнести эти слова, непридавая им исключительного значения и не предвидя, какие следствия из нихвыведут различные умы, прикосновенные к поэзии 1. Я знал,разумеется, какой смысл в них вкладывал, по я не мог знать, что они породятстолько откликов и столько реакций в мире любителей литературы. Я хотел лишьпривлечь внимание к определенному факту, но отнюдь не намеревался выдвигатькакую-то теорию и тем более -- формулировать некую догму, которая позволялабы считать еретиком каждого, кто не станет ее разделять. Я полагаю, чтовсякое литературное произведение, всякое творение слова содержит в себекакие-то различимые стороны или же элементы, наделенные свойствами, которыея пока что. прежде чем их рассматривать, назову поэтическими. Всякий раз,когда речь обнаруживает известное отклонение от самого непосредственного и,следовательно, самого неосязаемого выражения мысли, всякий раз, когда этиотклонения позволяют нам как бы угадывать мир отношений, отличный от мирачисто практического, мы прозреваем, с большей или меньшей отчетливостью,возможность расширить эту особую сферу и ощутимо улавливаем некую долю живойблагородной субстанции, которая, вероятно, поддается обработке исовершенствованию и которая, будучи обработана и использована, составляетпоэзию как продукт искусства 2. Можно ли построить из этихэлементов, столь явственных и столь резко отличных от элементов той речи,какую я назвал неосязаемой, законченное произведение; можно ли,следственно, с помощью произведения, стихотворного или иного, создатьвидимость цельной системы обоюдных связей между нашими идеями, нашимиобразами, с одной стороны, и нашими речевыми средствами -- с другой, --системы, которая прежде всего способна была бы рождать некое эмоциональноедушевное состояние, -- такова в общих чертах проблема чистой поэзии. Яговорю "чистой" в том смысле, в каком физик говорит о чистой воде. Я хочусказать, что вопрос, который нам нужно решить, заключается в том, можем лимы построить произведение, совершенно очищенное от непоэтических элементов.Я всегда считал и считаю по-прежнему, что цель эта недостижима и что всякаяпоэзия есть лишь попытка приблизиться к этому чисто идеальному состоянию.Коротко говоря, то, что мы именуем поэмой, фактически складывается изфрагментов чистой поэзии, влитых в материю некоего высказывания.Прекраснейший сти
Популярное: Почему человек чувствует себя несчастным?: Для начала определим, что такое несчастье. Несчастьем мы будем считать психологическое состояние... Как построить свою речь (словесное оформление):
При подготовке публичного выступления перед оратором возникает вопрос, как лучше словесно оформить свою... ©2015-2024 megaobuchalka.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. (202)
|
Почему 1285321 студент выбрали МегаОбучалку... Система поиска информации Мобильная версия сайта Удобная навигация Нет шокирующей рекламы |