ДНЕВНИК РУССКОЙ ЖЕНЩИНЫ
( Париж, 1900—1902) Не верят в мире многие любви И тем счастливы. Для иных она Желанье, порожденное в крови, Расстройство мозга иль виденье сна. Я не могу любовь определить... Но эта страсть — сильнейшая! Любить Необходимо мне, и я любил Всем напряжением душевных сил. Так лишь в разбитом сердце может страсть Иметь неограниченную власть. Михаил Лермонтов Человеческие поступки управляются не столько силой разума, сколько силой чувств. Анатоль Франс Париж, 1 декабря 1900 года Я дошла до такого состояния, что уже не сплю большую часть ночи, вся вздрагиваю при каждом шорохе, засыпаю только под утро. Холодно... Сквозь окна едва пробивает тусклый свет серого дня... Грязные обои, маленький столик вдоль стены, кровать, занавеска для платьев, небольшая печка в углу стул, умывальник - вся эта обстановка на пространстве трех аршин в квадрате - вот моя комнатка, кабинет, как по-здешнему называют... Света мало, воздуха тоже зато самая дешевая во всем нашем маленьком пансионе uewv ™ 1 швейцаРка Родом - предобрая, утешает меня. «У вас болит голова, мадемуазель?.. Все пройдет...» KftvH^acTbi0' не доходит, а все усиливается. И, одна-чет пяГ Н6Т НИКаК°Й Физичес*ой болезни. Так что нечего рассчитывать ни на избавление смертью, ни на то, что ее опасность вызовет реакцию, борьбу организма. Я совершенно здорова и в то же время не пригодна ни к чему. Хуже всякой больной. Делаю все как-то машинально. И бумаги переписывала, и прошение подавала о приеме на юридический факультет... А выйдет ли толк какой-нибудь из этого, раз я не в состоянии работать? 6 декабря 1900 года Кажется, опять начинается со мной старая история. Опять это ужасное состояние. Оно подкрадывается так тихо, так незаметно, как ядовитая змея... А я уже чувствую ее жало. Точно обруч какой сжимает голову, сначала слегка, потом сильнее и сильнее... Ничего не хочется делать, читать, работать — сил нет, умственных сил... Эта проклятая головная боль уничтожает их. И от сознания своего бессилия, своей неспособности к работе — отчаяние, ужас. Душа болит, в ней нет живого места, и тоска безграничная, отчаяние страшное охватывает ее... Чего-чего я ни делала, чтобы вылечиться! К скольким знаменитостям обращалась в Петербурге... Нам, учащимся, это ничего не стоило. Придешь, знаменитость слегка выслушает, потом промычит: «Мм... отдохните...», — сунет рецепт, с достоинством отклонит деньги... Я заказывала лекарства, ездила на отдых, на морские купания — как будто бы и ничего... Новые места, впечатления — развлекают... Но потом — опять, опять то же. То слабее, то сильнее, смотря по обстоятельствам. Когда кончила курсы, думала — год отдохну, брошу книги, занятия, авось оправлюсь. Пока перемена места и впечатлений, мне легче. Возвращаешься к старым местам, к старым воспоминаниям и делам семейным — опять хуже. Но ведь нельзя же всю жизнь путешествовать?! Особенно больно и плохо делается мне, когда вспоминаю о сестре, тогда поистине можно сказать: вы, воспоминания, не мучьте меня! Они меня именно мучают... Странное сознание своей вины вновь встает перед совестью, тяжелый обруч сжимает голову еще больше, я без сил падаю на постель. До чего тяжело, до чего тяжело все это! 300 Елизавета Дьяконова. Дневник 1900 год 301
8 декабря 1900 года Сегодня получила письмо от Вали. По обыкновению грустное, точно придавленное чем-то. В каждой строчке — так и кажется — смотрят ее печальные глубокие глаза, из-за писаных слов слышится ее голос: «За что загубили меня?» Не переписываться с ней нельзя. Ей без того тяжело живется. А каждое ее такое письмо точно раскаленным железом проводит по незажившей ране. Я заслужила, заслужила эти страдания. Но нет. Я не так виновата, ведь я так молода, всего на два года старше — и не могла лучше ее понять последствия. Мы одинаково росли, одинаково мало знали жизнь и людей. Нет, эти упреки совести слишком мало заслужены. 11 декабря 1900 года Я совсем больна. Сегодня утром голова так закружилась, что чуть не упала Придется, видно, обратиться к доктору. Есть у меня здесь одна знакомая женщина-врач Бабишева, приехала сюда с дочерью. Добрейшая дама, курит папиросы и по-дворянски нерасчетливо тратит деньги. Уже заняла у меня 20 франков до первого числа. Дочь — студентка медицинского факультета, тонкое хрупкое существо, вся поглощенная медициной. Она только что перевелась из Лиона на первый курс. Спрашивала ее, к кому обратиться, она ничего и никого еще не знает. Целыми днями сидит над книгами, к экзамену готовится. Мать ее, специалистка по женским болезням, тоже ничего не знает. Дочь посоветовала справиться в Медицинской Школе. Пойду завтра. Совсем измучилась. 12 декабря 1900 года где консультация по нервным болезням. Тот сказал — в Сальпетриер, от 9 до 11, спросить клинику доктора Рай-мона. Я посмотрела на часы, было половина десятого. Можно было надеяться попасть на прием. Стояло холодное серое утро. Парижане не шли, а бежали по улицам, подпрыгивая на ходу, чтобы согреться. Скверно здесь зимою: холод, по-моему, сильнее, чем у нас, в России, потому что нет снегу, под ногами холодный камень. В доме тоже холодно... Солнца нет, тусклый, серый дневной свет, серые дома... При моем теперешнем настроении такая погода тяжело ложится на сердце... Консьерж весьма обстоятельно указал мне омнибус. Дорога до Сальпетриер показалась мне бесконечной. Вот она, эта знаменитая больница... За высокой каменной стеной — точно город, выстроенный на особый лад: пять огромных серых каменных корпусов, между ними — тихие пустынные улицы... — Где клиника доктора? — спросила я у служащих. — Третий дом налево. Это был маленький чистенький одноэтажный домик с двумя дверями. Я отворила наудачу одну из них, вошла... И остолбенела. Большая с низким потолком комната была переполнена студентами и студентками. Впереди возвышалась эстрада, а на ней, небрежно развалясь в кресле, сидел, очевидно, один из медицинских богов, окруженный своими жрецами-ассистентами. Перед ним стоял стул, на нем сидела женщина в трауре и горько плакала. Рядом с ней стоял мужчина средних лет, очевидно, ее муж — Ну все время — слезы, все время — черные мысли? — Несчастная женщина молчала, опустив голову и тихо всхлипывая. — С самой смерти сына всё так, — ответил за нее муж. И за свой почтительный ответ был удостоен: — Ну?! Еще вопрос, еще ответ мужа, и опять снисходительное: «Ну?» Опрос больной, очевидно, кончился. Ее свели с эстрады по лесенке. Профессор написал рецепт и протянул мужу. По их уходе он стал объяснять студентам болезнь, ее симптомы и следствия. То, что он говорил, было, очевидно, 303 Елизавета Дьяконова. Дневник умно очевидно, хорошо, но, по-моему, не хватало одного и самого главного: сострадания к несчастному человеку и своим грубым обращением с больной ученый профессор подавал самый плохой пример ученикам. И эстрада показалась мне эшафотом, а профессор палачом. Взойти на него добровольно?! Я вышла из залы, прошла немного вперед и отворила другую дверь. Небольшая комната, вся заставленная скамейками, на которых сидели больные, ждавшие своей очереди. Маленькая худенькая женщина в белом холщовом платье и кокетливой черной наколке с лентами подошла ко мне. — Вы опоздали к приему, номеров больше не выдают. Из соседней маленькой комнатки выглянул молодой человек в белой блузе. — Когда профессор принимает у себя на дому? Молодой человек в белом исчез в комнатке. Я слышала, как он спросил кого-то, потом вышел снова и посмотрел в записную книжку: «По средам и пятницам». Как в тумане, не сознавая ясно, что происходит кругом, шла я домой. На меня наезжали извозчики, звонила под самым ухом конка. Я ничего не замечала, точно в первый раз попала на площадь Сен-Мишель. — А, это вы, Дьяконова! Здравствуйте и прощайте, не Навстречу мне действительно не шла, а бежала Коре-невская, единственная студентка-юристка второго курса на всем факультете. Я познакомилась с ней, когда ходила подавать прошение. Веселая, бойкая, жизнерадостная особа с типическим лицом поповны. — Куда вы? — Иду Жанну Шовэн смотреть — сегодня присягает. — Как, неужели сегодня?! — В 12 часов... В газетах было... Ну, до свидания, бегу, Это была самая животрепещущая для меня новость. С тех пор как в Палате депутатов прошел закон, предостав- 1900 год ляюший женщинам право заниматься адвокатурой, я все время жду, скоро ли будет присягать Жанна Шовэн, первая французская женщина-юрист, доктор прав Парижского университета. И вдруг — она присягает сегодня! А я не знала! И поэтому удержала Кореневскую. — Постойте, погодите минуту, ведь народу будет мас — Да, один знакомый адвокат проведет. — А можно попасть без билета? — Попробуйте. Ну, до свидания! И Кореневская исчезла в толпе. Этакая эгоистка. Занимает у меня деньги постоянно, а чтобы оказать услугу просто, по-товарищески пригласить пойти с собой — этого нет. Я вздохнула и посмотрела на часы. Было половина двенадцатого. В пансионе у нас завтрак в двенадцать часов, хозяйка очень аккуратна и терпеть не может, когда опаздывают. Но присяга Жанны Шовэн стоила завтрака, к тому же и есть не хотелось. Я решила пойти во Дворец Правосудия. Публика толпилась у дверей палаты, где назначена была присяга. Я с любопытством осматривалась кругом, когда вдруг чья-то рука ласково взяла мою. Это была румынка, Бильбеско, красивая блондинка историко-филологического факультета. Я познакомилась с ней на одной из лекций. Это милая изящная девушка, почти девочка, всегда так ласково заговаривает со мной. Видно, что она не прочь познакомиться поближе, да кто-то мешает ей в этом, должно быть, родители. Но всякий раз, как только меня увидит, всегда подходит, улыбается. — И вы пришли посмотреть на присягу Жанны Шовэн? Мы тоже. Позвольте представить вам мою старшую сестру, медичку последнего курса. Высокая стройная красивая брюнетка, ласково улыбаясь, протянула мне руку. И вся еще под впечатлением виденного в больнице, я заговорила с ней о своем состоянии, о том, что не могу работать и проч. Я смутно чувствовала, что с точки зрения светских приличий поступаю, может быть, не совсем
Елизавета Дьяконова. Дневник тактично, рассказывая сразу о себе. Но какой-то инстинкт подсказывал мне: «Говори, говори». — Я могу вам это устроить. Я дам вам письмо к одному — С удовольствием. Приходите послезавтра на литера Мне хотелось спросить, что это такое — «интерн». Но я постеснялась. На душе стало немного легче. Неожиданное сочувствие успокоило меня. А Жанна Шовэн все не приходила. Очевидно, присяга не должна была состояться сегодня. Публика стала расходиться. Вышли и мы втроем. На улице простились. Сестрам Бильбеско надо было идти вправо, а мне влево. Ох, как устала писать! И к чему пишу-то, интересно знать... Просто пробуждается старая привычка. К тому же так тяжело, так скверно на душе... Не хочется ничего делать. Ну, и пишешь, точно развлечение какое, благо бумага все терпит. 14 декабря 1900 года Сегодня пришла, как было условлено, в Сорбонну, нет Бильбеско. Она пришла только к самому началу лекции Фагэ и извинилась: сестра забыла дать письмо. Я с трудом сдержала слово упрека. Зачем? А мне ведь с каждым днем хуже. 17 декабря 1900 года Вчера вечером вернулась с лекции. Прохожу коридором, на полочке для писем — два письма. Одно на мое имя от младшей Бильбеско, другое — незапечатанное на имя месье Ленселе, интерна клиники Сальпетриер. Это и было обещанное рекомендательное письмо. Младшая Бильбеско сообщала мне, чтобы я шла туда к 9 часам утра: «В 9 вы уже найдете его». Я нашла, что это очень деликатно со стороны медички - не запечатать письмо, значит, можно прочесть. Впервые в жизни пришлось мне пользоваться рекомендацией к врачу. Чтобы такое она могла написать? Интересно. tv «Посылаю геи», ^'fv- - ко» Барыня благоразумно не поехала на воды. И без всяких угрызений совести я вынула письмо и ПР «Дорогой месье Ленселе, рекомендую вам мадемуазель Дья конову, которая страдает головокружениями etc.» Да,'«еи;.»!.. Вот как врачи определяют такое состояние! Коротко и ясно. Далее шли какие-то сообщения о каких-то книгах. Это уже меня не касалось, и я, не дочитав, вложила письмо в конверт. По общему тону письма видно было, что это был хороший товарищ Бильбеско. Наконец-то! Пойду завтра. 18 декабря 1900 года Клиника уже наполнялась народом: больные и студенты собирались. Рыжеволосая кокетливая сиделка, играя глазами, шмыгала из аудитории в комнату, где ждали очереди больные, и обратно. — Скажите, пожалуйста, месье Ленселе здесь? — Нет, мадемуазель... В это время высокий старик лет семидесяти, бедно, но чисто одетый, с гладко выбритым лицом, подошел с визитной карточкой в руках. — Где месье Ленселе? — спросил он. — И вы к нему? Вот видите, барышня тоже ждет. Он еще не пришел. И заметив на моем лице явное нетерпение, сказала: — Сходите в клинику Шарко, быть может, он теперь там. Было половина одиннадцатого. Столько потерянного времени, я так устала, и все напрасно! И эта румынка уверяет, что он приходит к 9 часам утра! Как же! Очевидно, и не думает являться ранее 11... И какое-то злобное горькое чувство шевелилось в душе. Нечто подобное должны переживать и бедняки, ожидающие очереди в приемной богача, когда им вдруг говорят, 307
что приема сегодня не будет. Эх, жизнь, жизнь! И из-за чего же переносить такое унижение? Все из-за того, что нет сорока франков заплатить за визит на дом хорошему врачу, а идти к простому - не к профессору - не стоит. Это такая упорная болезнь, я чувствую себя так плохо, разве только очень хороший врач может помочь мне... 20 декабря 1900 года Вчера так голова болела, что пролежала целый день. Сегодня уже не спешила, встала поздно, и в Сальпетри-ер пришла только к 11 часам... Сиделка набросилась на меня с фамильярным упреком: «А вы тогда только ушли — и пришел месье Ленселе. Вы столько ждали, не хотели подождать еще немного!» Еще немного! Да что же, эти люди воображают, что мы созданы для врачей, и если нам надо их видеть — так хоть умри, дожидаясь? Но я благоразумно воздержалась высказать эти слова вслух и спросила только: —А теперь он здесь? —Да, мадемуазель. Только подождите, он сейчас... которых один был в белом, а другой — в черном пальто и шляпе. Они прошли мимо ворот и куда-то исчезли. «Ну вот он и ушел, и опять неудача», — с отчаянием подумала я. Но сиделка в порыве усердия была до крайности внимательна и любезна. Видя мое растерянное лицо, она обняла меня за талию и повела к воротам. В эту минуту двое мужчин опять показались на дворе. — Смотрите, тот, в белом, — месье Ленселе, — тыкала — Большое спасибо, мадам, теперь я дождусь его. — Ну вот, мадемуазель... И она ушла, очевидно, очень довольная собой.
— Месье, у меня письмо для вас, — робко сказала я, — Спасибо, мадемуазель, — серьезно сказал он, при Это показалось мне излишней вежливостью. К чему/ Ведь он должен был мне оказать услугу, уж никак не ему надо было благодарить меня. Он внимательно прочел письмо. — Вы уже приходили сюда? — Да, месье. Он извинился. В свою очередь, я из вежливости сказала, что это лишнее, так как он не виноват, если неверно указали часы пребывания его в больнице. Он подошел к дверям клиники Шарко, заглянул в аудиторию. Там никого не было. Лекция кончилась, и только стулья, стоявшие в разных направлениях, напоминали о том, что всего несколько минут назад она была полна веселой деятельной учащейся молодежью. — Войдите сюда, мадемуазель, — сказал Ленселе. Большая комната, увешанная по стенам изображениями больных женщин в разных позах, с обнаженными руками и плечами, с распущенными волосами, казалось, производила впечатление чего-то таинственного и страшного. Ленселе указал мне стул около письменного стола и сел сам. Я дрожала, не смея поднять глаз. Обстановка комнаты давила меня. — Откуда вы? Давно приехали в Париж? Чем занимае На все это я могла ответить, так как язык был обыкновенный разговорный. Но когда вопросы перешли на чисто медицинскую почву, я понимала уже с трудом, о чем он спрашивает. Внимание напрягалось до последней степени, в виски стучало. — Сколько часов в день вы занимаетесь? — спросил 309 Елизавета Дьяконова. Дневник если такое состояние является предвестником потери умственных способностей? Что, если я сойду с ума? На такой вопрос петербургские знаменитости, снисходительно улыбаясь, как глупости больного ребенка, всегда отвечали: «Вот фантазия! Да это у вас просто переутомление... Отдохните недельки две-три в деревне — и все пройдет...» Но если такое состояние делает из меня ни к чему не пригодное существо?.. Та же мысль инстинктивно пришла в голову, и я высказала ее вслух. — Ну, за это вам вовсе нечего опасаться, — отвечал он — Но мне уже двадцать пять лет. — Не может быть! — сказал он с самым искренним удивлением. Мне было не до смеха, чтобы улыбнуться на это восклицание. Однако это вечное людское недоумение становится, наконец, смешно. Я росла под общий говор сожалений о своей «старообразности». И вдруг, начиная с 17 лет точно застыла на этом возрасте, и теперь мне самое большее дают 21 год. «Маленькая собачка до старости щенок!» — хотелось мне ему ответить насмешливой русской пословицей, да не знала, как перевести по-французски «щенок». И ограничилась тем, что устало возразила: «Очень даже может быть, месье». Я слишком горда, слишком привыкла скрывать от людей свое состояние, даже разговор с врачом казался унижением. И я страдала от этого допроса, как раненые, когда исследуют их раны. Наконец он перестал спрашивать и замолчал, что-то соображая. — В том состоянии, в каком вы находитесь теперь, вам Эти слова точно ножом резанули по сердцу. — Ах, моя семья, — вскрикнула я и не помню ясно, 1900 год \j\j -~~ - __ _——■————- Когда опомнилась и могла справиться с собой — чувствовала себя совершенно разбитой. Мне даже не было стыдно, что позволила себе выказать такую слабость, плакала, как ребенок, перед чужим человеком. Мне было как-то все равно, хотя по привычке, годами воспитанной, я сказала не своим, а точно чужим голосом традиционное: «Простите, месье!» А потом закрыла лицо руками и молчала... Страшная усталость охватила меня. Он заговорил: — Видите ли, вы больны не физически, а нравственно... Вам не надо жить одной... Непременно надо иметь около себя кого-нибудь, кто мог бы заботиться о вас, развлекать. Вам необходимо иметь знакомых. Я вам дам лекарство, но при том образе жизни, какой вы ведете сейчас, при таких условиях вам трудно вылечиться. Одни лекарства не помогут. Я сидела неподвижно и молчала. И, как бы поняв всю жестокость своего приговора, он спросил: — Где вы живете? Я пришлю к вам одну особу... Даму... Она вас немного развлечет... «Мне никого не надо», — хотела я сказать. Вся гордость возмутилась, но страшная физическая слабость мешала мне двинуть пальцем, не то что с достоинством выпрямиться. И я машинально отвечала: — Улица Арбалет, 36. Он вынул книжку и записал адрес. — Я дам вам лекарство. Его продают в любой аптеке без — Некому мне этого делать. Я живу в пансионе, где все — Как-нибудь устройте, я говорю только, что вам это — Да, в Петербурге я пробовала. — Ходите сюда три раза в неделю на электризацию. Я I 311 Елизавета Дьяконова. Дневник доктору Фуршо. Он даст вам билет на пользование ваннами. Только помните мое слово: не ждите прямой пользы от этих лекарств, одни они вам не помогут. Он протянул рецепт. Я встала. Провожая меня до дверей, он сказал: — Приходите, когда захотите. Я шла домой, как в тумане. «Нельзя вылечиться при таких условиях», — и смутное сознание предсказывало мне, что это правда. Так вот отчего не помогали мне ни морские купания, ни лекарства! Он прав, он прав, он прав... Мне невозможно, немыслимо изменить условия своей жизни, нельзя создать семью, раз ее нет, мне не с кем жить. А если я совершенно одна, кто же позаботится обо мне? А главное — кто изгладит из моей совести эти воспоминания, этот ужас невольно совершенной ошибки, кто изгладит последствия семейного деспотизма? Как я ни боролась со средой, как ни поднялась высоко надо всем, что меня окружало, все же и я человек, и моя душа уязвлена. Приговор простой и ясный: меня нельзя вылечить, значит, приходится жить под гнетом этого ужасного состояния. И хотелось бы мне сказать громко: «»Люди! Вот среди вас гибнет человек, которому нужно так мало, так мало... Искра любви, ласки, участия... Дайте мне ее — и я оживу! Я буду снова в состоянии работать!» Но я знаю, что гордость запрещает мне показывать людям, как я страдаю... Она и на курсах заставила меня замкнуться в себе... И люди все равно не поймут, что мне надо... Так что некому мне этого дать... 23 декабря 1900 года Получила билет на электризацию в Сальпетриер. Сиделка и служитель, которые ее делают, без стеснения обирают больных, хотя на стене висит печатное объявление: «Служащим принимать деньги и какие бы то ни было подарки от больных строго воспрещается». По окончании сеанса сиделка становится у дверей, и серебряные и медные монеты так и сыплются в ее передник. Никто не ускользает от этого обязательства. Но меня, 1900 год как студентки, она побаивается, хотя каждый раз, как я ухожу провожает долгим, яростным взглядом, потому что я из принципа, понятное дело, не стану давать взяток. 25 декабря 1900 года Вот и Рождество. Два дня не будет лекций. Вчера вечером пошла немного пройтись по улицам. Нарочно выбрала ближайшую от нас, где живет рабочее население. Узкая и длинная улица извивается, точно коридор. Здесь в обычае праздновать канун Рождества, как у нас Пасху. Было десять часов вечера. Улица-коридор кишела народом, точно муравейник. Все лавки были открыты и ярко освещены. Пение, шум, музыка, крик, смех... И так везде в эту ночь, на всех улицах. Какая разница между пестрой, шумной, веселой этой рождественской ночью и нашей, в России! И мысль уносится далеко-далеко, и в воображении — бесконечные снежные равнины родины, среди которых затерялись столицы, города и деревни. Как хороши эти деревни при лунном свете, как фантастичны леса зимою! Среди величавой тишины зимнего вечера раздаются колокольные звоны, и эти звуки, мерные, плавные, протяжные, так гармонируют с настроением природы. Чудная, таинственная, мистическая северная ночь! Сколько в ней поэзии, сколько странной грусти... Хочется отрешиться от себя самой, хочется уйти, улететь куда-то, и не знаешь куда... Хочется уйти из этого мира жить вне пространства, вне времени... А здесь, здесь!.. Тоска еще более сдавила сердце, когда среди крика и шума пробиралась я к себе в свою холодную одинокую комнату. Не вышла ни к завтраку, ни к обеду... Студенты-агрономы, такие ограниченные малые, только и умеют говорить о своих репетициях да экзаменах. Так как я с ними не кокетничаю, то на меня они нуль внимания. Хозяйка опять пришла ко мне в комнату, утешает меня, как Умеет. Добрая душа! Но помочь она мне вряд ли может. Мне хотелось бы, чтобы пришла эта дама. Зачем? Ведь все равно она ничем мне не поможет. Елизавета Дьяконова. Дневник 29 декабря 1900 года Встретилась сегодня с Бабишевой. — А-а, Дьяконова, пойдемте к нам! И потащила к себе. Хоть у меня и очень мало с ними общего, но одиночество так угнетающе действует на меня, что я все-таки пошла. Среди болтовни о всяких пустяках, о том, как она устроилась, как начала ходить слушать лекции, в какие дни. Она вспомнила, что я хотела идти к доктору. — Ну, что? Как? Где были? — В Сальпетриер. — А-а, ну? Я знаю, что ее интересует вовсе не то, что мне сказали, а просто профессиональное любопытство: как, что. И поэтому рассказала ей о внешнем виде больницы, о своих впечатлениях — Ну, а что сказал врач? Меня передернуло от внутренней боли. Это так напомнило его приговор — сознание своего безвыходного положения. И я как можно короче ответила: «Ничего... Сказал, что мне вредно жить одной... Велел делать растирания, тоже нельзя самой. Лекарства одни не помогут. Вот и всё». Я говорила спокойным и ровным тоном. Бабишева очень близорука, и в буквальном смысле слова дальше собственного носа ничего не видит. Она не могла рассмотреть ни выражения моего лица, ни скрытой иронии, которая звучала в моем голосе. Дочь ее в это время возилась со спиртовой лампочкой, приготовляла кофе. — Да? — сказала Бабишева своим обычным добродуш " - сами Конечно, неудобно, но что же делать? А он про обстановку жизни вам говорит - вздор это, Голубчик мой. Раз изменить ее невозможно, так и не думайте лучше об этом... И Бабишева, удобно развалясь в кресле, свернула и закурила новую папиросу. - Лялька, да что это ты сегодня с кофе долго возишь — Ах, оставьте, мама, право! — капризно возражала бледная Ляля. — Мне это надоело. И голова не болит, и легла я не поздно, все сама сделаю. Сидите, не беспокойтесь, я сейчас кончу и вам подам. Мать с дочерью соперничали во взаимных услугах и нежности. Они читают много хороших книг, говорят умно и либерально о любви к народу, к рабочим, ко всем несчастным, униженным, оскорбленным. Перед ними был несчастный человек, и, однако, ни мать, ни дочь не предложили мне и сотой доли своих услуг, не дали мне ни лепты участия, симпатии, которые так существенно нужны мне. И я ушла, отказавшись от кофе, ушла, ушла из этих меблированных комнат, где отношения матери и дочери создали почти домашнюю семейную атмосферу и придали им уютность. Я ушла в холод декабрьской ночи в свою ужасную одинокую комнату. 31 декабря 1900 года Еще несколько часов, и человечество встретит новый век. Когда подумаешь, какое море печатной и писаной бумаги оставит по этому поводу XIX век своему преемнику, перо падает из рук и не хочется писать. На всех углах земного шара люди ждут его, пишут, рассуждают, подводят итоги, пытаются заглянуть в темную даль не только нового года, как они привыкли это делать, но и нового века. И есть отчего работать фантазии... Ведь ни один из предшествовавших веков не вступал в жизнь при такой интересной обстановке. Прогресс эти сто лет летел буквально 315 Елизавета Дьяконова. Дневник на всех парах, и то, на что раньше требовались годы, десятки лет, в наш век делалось в месяц и недели. Никогда человеческий гений не работал с такой силой, не охватывал столько сторон жизни, не проникал так глубоко во все ее изгибы. Кажется, что человечество вышло из детства, из бессознательного грубого состояния дикаря и вступает в новый век юношей, при полном биении всех своих жизненных сил. Юноша не сознает вполне, что ему надо делать, но в его сознании нет уже той животности, дикости, зверских инстинктов, которые так сильны в детском возрасте. Он стыдится этих порывов, и в нем развивается совесть, просыпаются нравственные вопросы. Мы вступаем в XX век с Толстым и Ибсеном, пусть помнят наши потомки... Через сто лет не только мы умрем, но и дети наши, которые рождаются теперь, на которых мы возлагаем столько надежд и упований. Умрет и моя племянница, о рождении которой недавно известила меня Валя и которую на пороге XX века назвали Надеждой. Не сказать ей слов: «Двадцать первый век». А между тем мы живем и не думаем о смерти, и каждый раз она является для нас неожиданностью. Смерть — это нечто чудовищное, страшное, но вечно новое, как любовь. Недаром людская фантазия так часто соединяет их вместе. В любви творческая сила, потому что она создает будущее — детей... Люди так часто изображают ее аллегорическими фигурами, женщинами в разных позах. Я бы выбрала проще — нарисовала бы толпу детей. В них будущее человечества, которое создает жизнь. Почему не избрать ребенка эмблемой будущего? Жизнь — творчество, которое поддерживается надеждой... И на пороге XX века мысли летят к родине. Увижу ль я, друзья, народ не угнетенный, И рабство, падшее по манию царя, И над отечеством свободы просвещенной Взойдет ли наконец прекрасная заря? 1901 год 3 января 1901 года Мы кончали обед, когда хозяйка вызвала меня в кори- яоо «Вас спрашивает какая-то дама». Пожилая особа, в скромном черном платье и такой же шляпе поднялась со стула. — Меня прислал месье Ленселе. — Пожалуйста, пойдемте ко мне, мадам. Ей пришлось подняться на третий этаж. Я затопила печку, зажгла лампу и стала приготовлять чай, не без любопытства рассматривая гостью. Пышные волосы с проседью обрамляли ее еще свежее симпатичное лицо с живыми голубыми глазами. По внешнему виду можно заключить, что она небогата, вернее всего вдова. Она заговорила первая, просто и непринужденно. — Я пришла от месье Ленселе. Он иногда посылает меня пришла. Она ласково взглянула на меня, и лицо ее светилось доверчивой детской улыбкой. И я невольно улыбнулась ей в ответ. —Вы очень добры. —О, полноте. Я понимаю, как ужасно быть больной на -Да. — Вы знаете библиотеку Святой Женевьевы? — О, конечно! — Я тоже там бываю. — Что же вы там изучаете? — спросила я осторожно, — А мне нужны были книги и словари... Я изучала даго- — Это зачем же? — от всей души изумилась я. Елизавета Дьяконова. Дневник — Знаете ли, на выставке была колония — негры из Я с интересом смотрела на добрую даму. То, что она говорила, было так просто и... оригинально. Сколько народу бывало на выставке, и вот нашелся человек, который увидел в неграх не простой выставочный материал для зрелища, а существо с живыми человеческими интересами. «Скрыл Бог от премудрых и открыл младенцам», — вспомнилось мне когда-то и где-то читанное изречение. Эта простая женщина бессознательно давала дикарям тот свет цивилизации, которым так любят оправдывать колонизаторы свои вторжения со штыками и пушками в дебри Африки. И я живо, всем сердцем чувствовала в этой женщине ту непосредственную доброту, сердечность, которой так часто не хватает умным ученым людям, и мне стало отрадно и легче на душе. А она продолжала: — И я к ним очень, очень привыкла, и ужасно жалею, Она вздохнула и замолчала. — Отчего же бы вам к ним не съездить? — пошутила я. — Ах, что вы!
Популярное: Как вы ведете себя при стрессе?: Вы можете самостоятельно управлять стрессом! Каждый из нас имеет право и возможность уменьшить его воздействие на нас... Генезис конфликтологии как науки в древней Греции: Для уяснения предыстории конфликтологии существенное значение имеет обращение к античной... Как распознать напряжение: Говоря о мышечном напряжении, мы в первую очередь имеем в виду мускулы, прикрепленные к костям ... ©2015-2024 megaobuchalka.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. (287)
|
Почему 1285321 студент выбрали МегаОбучалку... Система поиска информации Мобильная версия сайта Удобная навигация Нет шокирующей рекламы |